Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец пришлось вмешаться руководителю немецкой секции Линдау. Поначалу это показалось хорошим знаком, так как Линдау заявил, что не позволит применять нацистские методы клеветы на убежденного антифашиста. Ему самому приятно побыть в кругу молодых товарищей, и только дегенерат буржуа может заподозрить в привязанности представителя старшего поколения к молодежи лишь сексуальный контекст.
После этого публичное преследование уличенного в гомосексуализме слушателя закончилось. Сексуальные отклонения считались менее серьезным проступком, чем политическая незрелость. И вскоре в школе под многозначительные смешки стали циркулировать слухи о том, что НКВД обнаружил для себя новое поле деятельности. Комиссары удивленно пожимали плечами и спрашивали, что означает слово «гомосексуализм». Очевидно, они никогда раньше не слышали о подобном явлении. В Советском Союзе строго следовали лозунгу: «То, чего не должно быть, не существует!» Поэтому эти люди искренне полагали, что можно избавиться от данного феномена, который так пятнает их догмы, попросту умалчивая о нем, несмотря на то что данное явление играло значительную роль в истории и культуре в течение последних трех тысячелетий.
Под прикрытием десятков пар недремлющих глаз и ушей сидел настоящий инквизитор, комиссар НКВД, который автоматически фиксировал все происходящее, делал короткие заметки, регистрируя детали и зачастую даже не понимая, что же записывает, так как его сознание навсегда заслонили советские звезды. Ведь он ничего не знал о мире по ту сторону границы Советского Союза. Этот мир для него — просто абстрактная конструкция, сотканная из партийных догм и пропагандистских лозунгов, которые он заучил наизусть, так же как мы когда-то выучили, как катехизис, баллады Уланда. Для того чтобы с минимальными потерями выйти после перекрестного допроса, делая какое-то признание, важно найти баланс между самоунижением и искусством лицемерия. В любом случае самооценка собственной личности после этого у всех подорвана, а прошлое оплевано, по крайней мере частично. Чем более значительны достигнутые результаты, тем лучшей является оценка, которую человек получает за «критику и самокритику». Одна из партийных догм гласит, что тот, кто совершенно теряет волю, в дальнейшем оказывается более крепко привязан к своим «спасителям». Те, кто чувствует себя настолько пристыженным, что уже не способны отличить вину от ошибки, будут еще более благодарны за то, что партия сама принимает за них решения, помогая отличить добро и зло. Угнетенное сознание и недоверие подталкивают каждого к точке, где речь уже не идет о независимом марксистском сознании и объективной оценке реальности. Надежда на то, что когда-нибудь Советский Союз догонит в экономическом и техническом развитии остальной мир, а после того, как в других странах произойдут революции, избавится от этой «незаслуженной изоляции», после чего нечего уже будет опасаться, — все эти условия останутся лишь слабым утешением для тех, кто живет в этой тревожной атмосфере, отравленной подозрениями, лицемерием и византийскими интригами.
Когда я поставил в качестве условия моего пребывания в школе то, что мне будет позволено пропускать занятия во время всех собраний комитета, что у нас будет собственная комната, что мы сможем не присутствовать на всех работах и не выполнять заданий, не имеющих прямого отношения к задачам школы, прозелиты коммунизма пришли в ужас. Не имея ничего против социализма, я в то же время совсем не желал снова оказаться в казармах новобранцев, что сплошь и рядом практиковалось здесь же, в школе. А еще я не хотел давать Латману и Зейдлицу предлогов для их вечных замечаний типа: «Айнзидель отрастил волосы, чтобы доказать, что является коммунистом» или «Айнзидель соглашается со всем, что говорят эмигранты».
Но наше особое положение возбудило против нас злобу и зависть со стороны приверженцев равных условий для всех слушателей школы. К тому же мы отказались от обязательного обращения с каждым на ты: «С какой стати мы должны быть на ты с теми, кого совершенно не знаем?» Через несколько дней нашего пребывания в школе, после того как кто-то пожаловался на нас Цайсеру, я парировал это, заявив: «Мы так обращались друг к другу во время сборищ СА в пивных и в казармах, но из этого все равно не получилось ничего похожего на настоящее товарищество». В качестве меры предосторожности я также указал, что члены компартий Германии и Советского Союза вовсе не практикуют у себя подобную фамильярность. Цайсер согласился с нашей точкой зрения, и можно было бы сказать, что мы оградили себя от дальнейших нападок, если бы не Бехлер. Бехлер капитулировал перед обстановкой общей враждебности, притворившись, будто добровольно согласен в один из выходных выйти на «добровольные работы» (надо сказать, что сделал он это за моей спиной).
Мои жизненные убеждения требовали, чтобы я тут же вступил в бой не на жизнь, а на смерть, однако Цайсер сумел уберечь от разбирательств и меня, и Бехлера. Он прекрасно представлял себе, с какой яростью сейчас начнут рвать на части нас, членов комитета, пользующихся привилегиями. Особенно это относилось ко мне, который благодаря своей фамилии, молодости и еретическим взглядам действовал на всех как постоянный раздражитель.
Почему он делает это? Из личной симпатии? Или в партии считают, что сейчас неподходящий момент, чтобы подвергнуть всех членов комитета, проходящих обучение в школе, публичному унижению, так как подобная акция негативно сказалась бы на авторитете Национального комитета? А может быть, его личная позиция протестует против того всеобщего панибратства, что господствует сейчас в Советском Союзе?
Большинство преподавателей, разумеется, разделяли враждебное отношение большинства слушателей к тем, что демонстрировал признаки сопротивления «духу коллективизма» (слово «коллектив» здесь совсем не соответствовало своему прямому переводу — «сообщество». Если то, что мы создавали в школе, и есть сообщество, то так же можно назвать и кирпичную стену). Привилегии и поблажки здесь воспринимались как подарки и знаки поощрения руководства, как признание того, что взамен следует отказаться от единственного настоящего права — сохранения собственной личности и убеждений.
Но что все это означало? Разве большевики не провозгласили, что взяли на себя высшее из всех вообразимых прав — право на свержение порядка, который держался тысячу лет, на уничтожение всех традиций и законов, наперед елку мира под собственные взгляды, на навязывание анархичным аморфным массам собственного мышления и политических принципов? Здесь, в школе, готовили дисциплинированных подчиненных, группу вымуштрованных исполнителей приказов, узко мыслящих доктринеров, охотников на еретиков, но не революционеров. После всех упорных трудов и тяжелых препятствий, которые пришлось преодолеть партии в России при построении нового общества, родилась организация с железной дисциплиной, насаждаемой за счет личности, инициативы и творческого мышления; здесь полностью подавляется сознание и все шпионят друг за другом. И все это теперь нужно подать как достоинства и навязать другим коммунистическим партиям за пределами Советского Союза.
Слава богу, такие попытки обречены на провал, иначе все это будет означать смерть для коммунистического движения. Как только эмигранты снова окажутся за границей, они будут вынуждены вновь начать мыслить самостоятельно и проявлять терпимость к мнению других людей. Только тем из слушателей школы, кто сохранил свою личность, удастся справиться с этим; остальные будут сметены, как солома под порывом ветра, с арены революционной борьбы. И произойдет это самое позднее тогда, когда они впервые не получат очередных регулярно передаваемых инструкций.