Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Я сидел на том собрании, созванном якобы ради меня и моей «Пирамиды», и все яснее ощущал: не на встречу со мной пришло столько народу. А на встречу с редакцией, с начальством. Я знал и зав отделом, и второго зама, представлявших сейчас начальство. Ни тот, ни другой не создали в сущности ничего, что могло бы представить их личности. Они были – начальство журнала. И только. Вместо них мог сидеть за столом президиума любой человек из присутствующих в зале, любой, если бы он был назначен на их место. И точно такое же почтение оказала бы ему аудитория. Потому что – начальство.
«Рукописи не горят»?
А письма все шли. Поток пока что не иссякал. Никогда ничего подобного я не испытывал. Люди обращались ко мне со своей болью, проблемами, обидами и благодарностью. Странное дело: их восторги, их комплименты повести и мне, ее автору, вызывали теперь главным образом горечь. Все это было прекрасно, но это не решало проблемы. Людей, которые писали письма, я ведь не видел, и никто, кроме меня или тех моих знакомых, которым я показывал письма, о них не знал. Оценивать резонанс литературных произведений мы привыкли все же по прессе, через средства массовой информации. И изменение атмосферы может произойти только через официоз, общественное мнение в нашей стране пока что, увы, эфемерно. Но официальная пресса о «Пирамиде» молчала.
И казалось, что письма приходят непонятно откуда, словно бы из другой галактики. Да, они были написаны разными – очевидно, подлинными – почерками, да, на конвертах обратные адреса из моей страны. Ну и что? Ведь это не люди все-таки, это всего лишь письма. А люди ходили по улицам мимо меня, люди взахлеб читали новые журналы и газеты, слушали радио, смотрели внимательно телепередачи. Жизнь шла своим чередом, информация была интересной, «острой», как никогда. О «Пирамиде» ничего.
В своих вещах я был в общем-то уверен, иначе бы не писал. Поддерживали мою уверенность и близкие мне люди, которые все или почти все у меня читали. Но что толку, если вещи эти, написанные для многих людей, по-настоящему не работают. Нет, вообще-то они работают вроде бы. Наверное работают. Вот книги. Вот журналы с «Пирамидой». Вот письма о ней. И все же это только книги и только письма. Истинного присутствия их в обществе, в котором я живу и ради которого делаю свое дело, не ощущалось.
Понимаю, понимаю, что мог в своих вещах ошибаться, а близкие мне люди, знакомые с ними, тоже могли попасть под мое влияние и переоценивать их. И молчание прессы, и трудность публикации вполне могли бы быть справедливыми, если бы… Если бы я не видел, что то же самое происходит с другими. По большому счету черное все равно называется белым, а белое черным, все смешалось в моей стране…
Неопубликованные рукописи старели, а письма, при всей их искренности и несомненной ценности, были все же как соль на рану. То же и телефонные звонки. Разве они от граждан страны? Они от частных лиц. Граждане о вещах гражданских говорят не только в частных письмах, в кулуарах приватно или по телефону. О том, что их по-настоящему взволновало, они говорят всем, везде. Тем более, если то, что их взволновало, касается именно всех. И они не только говорят, но и делают. Настоящих дел что-то не было видно.
К кому-то упреки несправедливы, верно. Некоторые пытались. Ведь в письмах, к примеру, бывали даже неопубликованные, но вполне готовые к печати рецензии. С просьбами, чтобы я помог их опубликовать. Я – а не они сами, увы… Как они себе это представляли? Чтобы я «пробивал» их рецензии про себя самого?
Так что в сущности молчали мои «соратники», «единомышленники», «сограждане». По-настоящему не молчали, может быть, лишь те, кто в тюрьме, но их голоса бились в колючей проволоке.
Что толку, к примеру, что теперь вовсю трубили о Булгакове, называя его «непревзойденным мастером», крупнейшим, талантливейшим! Его-то самого уже давно нет. Трубят не о Булгакове – трубят о тех вещах, которые ему все же, несмотря ни на что, удалось создать и – выплеснуть в никуда, в молчащую тогда, скованную животным страхом страну. Самого-то Булгакова «граждане» затравили так, что страшно теперь читать его письма, теперь, конечно, опубликованные. Живой Булгаков не представлял, похоже, никакого интереса и никакой ценности для живших одновременно с ним соотечественников, кроме, может быть, его самых близких родственников и друзей. Достоинство живого человека, творца, его мысли, желания, чувства не представляли, по всей видимости, никакого интереса для Родины-матери, олицетворенной и воплощенной в его «сослуживцах», «согражданах», живших в его время «специалистах». Его задушили, извели, уморили предки тех, кто теперь так восторгается его произведениями – духовным продуктом, который он произвел вопреки всему. С ним обошлись ничуть не лучше, чем когда-то с Христом – и он очень прозрачно намекнул об этом в своем прекрасном, однако весьма печальном романе. Да, рукописи, может быть, и не горят. Но ведь у писателя, кроме рукописей, есть еще и жизнь («личная линия»). Он ведь тоже человек. А не просто производитель рукописей «для народа». Рукописи, может быть, и не горят (хотя и это очень сомнительно – о тех, что сгорели, мы просто не знаем). А человек? Ведь для того, чтобы создать рукописи, нужен все же тот, кто их создает. Почему же мы эту мелочь не принимаем в расчет?
Кстати, статью под таким названием: «Рукописи не горят!» написал еще до своего назначения в журнал ни кто иной, как Первый зам. Он вообще очень любил писать (и выступать) о классиках нашей литературы. Кстати, живи он тогда – во времена Достоевского, Блока, Булгакова, Бунина и других, о которых выступал и писал, – интересно, как отнесся бы он к разным не нравящимся ему их «линиям» (в том числе «личным»)? И намного ли лучше губить рукопись редактурой, чем ее просто сжигать? Кстати, если я не ошибаюсь, именно он, Первый зам, считавшийся хорошим литературоведом, написал в одной из своих статей: «Булгарин не травил Пушкина, он просто давал ему «ценные указания».
Да, все яснее