Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Волькша, Волькша, до чего же мне хорошо! – лепетал он. И заглянув в его оловянные глаза, Вольк увидал, что верзила не дурачится: от счастья Ольгерд был готов расцеловать весь мир.
– Куда ты идешь, братка? – спросил Хорсович.
«Братка» отдал бы все на свете за одну весомую причину, по которой он вышел из дома, и, главное, по которой он может отказаться от разговора с добродушным соседом.
– Побудь со мной, Волькша, – задушевно попросил Ольгерд, и от этой задушевности Годиновичу стало и вовсе не по себе. Таких слов его рыжий бедовый приятель не произносил никогда в жизни. Ни в хвори, ни во здравии.
Как же обрадовался Волькша, когда из дома вышла Ластя и, направляясь в курятник, бросила скорее для порядка, чем с умыслом:
– Помочь не хочешь?
– Олькша, ты уж извини, – соврал Волкан: – Не обессудь. Еще третьего дня обещал матери помогать Ласте в курятнике.
– Кур что ли щупать? – спросил верзила, но в голосе его не было и намека на то ехидство, с которым обычно язвил Рыжий Лют.
Как же так получилось, что летом, они могли не встречаться целыми седмицами, а в день, когда без особой надобности на улицу и выходить-то не хотелось, Волькша натыкался на Ольгерда снова и снова. Может быть, это происходило оттого, что их обоих тянуло к воротам Ладони, как волосы к янтарному гребню? А может быть, это Макошь издевалась над парнями?
По мере того, как бесконечный день ожидания перетекал в моросящий предзимний вечер, душа Волькши наполнялась летним стрекотанием кузнечиков. Он то и дело ловил себя на том, что уголки его губ приплясывают как лодка на озерной волне.
– Чему ты улыбаешься, Варглоб? – спросила Ятва, когда он носил дрова для приготовления вечерней трапезы. А он и не думал улыбаться. Не с чего.
Ольгерд, напротив, напоминал прогоревший костер. Ближе к вечеру краски сошли с его лица. Даже веснушки выцвели и стали какими-то сизыми. Он тихо стоял, прислонившись спиной к городецкому частоколу, и смотрел в пустоту. В сгустившихся сумерках Хорс нашел его сидящим на земле. Ни говоря ни слова, ягн поднял сына на ноги и увел домой.
На следующий день Удька забежала за Ятвилей, чтобы позвать Годиновну играть.
– Как там Олькша? – как бы между дел спросил Година: – Что-то я его сегодня не видел…
– Дрыхнет этот бирюк. Храпит, аж посуда на кухне ходуном ходит, – не полезла за словом в карман сестра Ольгерда.
«Видать, работает ворожейское зелье», – подумал Година: «Может, оно и лучше так. Может, достанет у Хорса хитрости обратить Олькшино беспамятство к его же пользе».
Как именно это сделать Година не знал. Да и не его это была печаль.
Когда Ольгерд не проснулся и на следующее утро, Умила всполошилась и послала Пекко за волховой. Та пришла и осмотрела спящего самым тщательным образом. Байка про дремотного клопа, которую Лада состряпала дабы скрыть свою ворожбу, была так достоверна, что вся Ладонь поверила в нее сразу и безоговорочно. К дому ворожеи потянулись соседи просить травы, которой она выводила вредоносного клопа из Хорсова дома. В итоге запасы пижмы у волховы сильно поистощились. И то верно говорят: хитрости без потрат не бывает.
До самых Каляд Олькша оправлялся «от укуса дремотного клопа». Ладонь втихаря надрывала животики, слушая рассказы Удьки о том, как она «учит своего брата уму-разуму».
Хорс решил, что ворожейская затея удалась на славу. За «излечение» он отнес Ладе заднюю ногу от забитого на Каляды кабанчика. От лицезрения расслабленного лица Ольгерда, от того, как безропотно тот выполнял просьбы и поручения, нехитрая задумка поселилась в голове могучего ягна: а что как взять да обженить сына. Вспомнились ему разговоры окрестных мужиков, что приходили править Рыжего Люта год назад. Может и вправду, распашет Олькша девичью новь да так пристрастится к супружеской орати, что даже оправившись от ворожейского сбитня, останется верным мужем и знатным самоземцем, каковым он так старался стать в минувшее лето.
Выбрал Хорс девку по своему разумению. Милицей ее кликали. Коса до пят. Глаза как небушко. А статна так, что завидки берут. Такую в руках стиснуть и то сладко, а нежить можно день-деньской и то мало будет. И забава, и услада, и хозяйка каких поискать – тиха как агнец, ласкова как горлинка, а кашеварит – пальчики оближешь.
Родичи девки как услышали от Хорса о его задумке, так в самую землю ему и поклонились, поскольку было у них в семье пять девчонок и только последний мальчоночка.
Слух о грядущем сватовстве разнесся по городцу, как пламя по сеннику. Все, что ни есть соседи одобрили намерение ягна. Дескать, давно этого ждали, гадали только, кому из Ладонинских невест выпадет эта завидная доля.
И только Волькша недоумевал. Как же мог Ольгерд так быстро отказаться от своей желанной Кайи, ради которой он почти год ломал и переделывал свой буйный нрав? Как же он, Рыжий Лют, который в прежние времена и слова поперечного не пропускал – тут же лез на рожон, – мог просто взять и заснуть в тот день, когда обращалось в прах его заветное желание обладать олоньской девой-охотницей? Дремотный клоп, конечно, напасть диковинная, но все равно что-то в былице о новом сватовстве Хоросовича казалось Волькше нелепым.
Может от этих мыслей, а может оттого, что когда-то он приходился Олькше лучшим приятелем, и никто не знал рыжего верзилу лучше, чем Волькша, Годинович был единственным человеком в городце, который не удивился тому, что за день до сватовства Ольгерд пропал из дома.
Тут уж как рассудить. Можно сказать, что всему виной длинный Удькин язык, а можно все списать на ту страсть, с которой Хорс доказывал, что он, пришлый ягн, стоит вровень с самыми крепкими венедскими хозяевами. Ведь покупка сыну варяжских сапог с каблуками была его затеей. Хотел он, чтобы все видели, как широк его двор, как много у него в хозяйстве всякой прибыли, что смог он купить гостинец, за который просили цену коровы.
После неудачного похода к дому на деревьях, сапоги эти были намазаны птичьим жиром, набиты соломой, завернуты в рогожку и убраны куда подальше. Думалось – до свадьбы, оказалось – до другого сватовства.
Как ни старался Ольгерд избежать огласки своего намерения жениться на инородке, утаить приснопамятные сапоги он не сумел. В день походя к Кайе он обувался хоть и рань-раньскую, но все равно в доме, вот Удька спросонья и углядела-таки знатную обнову брата. Пришлось Хорсу посулить ей шелковых лент в обмен на молчание.
За стенами отчего дома Удька тайну хранила крепче могилы, но когда до сватовства к Милице осталось три дня, сестренка возьми да и спроси брата:
– Олькша, ты свататься в сапогах пойдешь али отцу покрасоваться дашь?
– Какие сапоги, Удька? – чуть приподнял бровь Ольгерд. Об отцовском гостинце, как и обо всем, что с ним связано он после ворожейского сбитня, понятное дело, запамятовал.
– А ты что, клоп тебя закусай, забыл что ли, как в конце Грудня куда-то спозаранку с отцом ходил? Ты еще сапоги варяжские напялил, точно вы на княжеский двор шли пиры пировать. Отче велел мне про то помалкивать…