Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жак… — удивленно протянула она. — Вы… вы находите, что ваше присутствие здесь уместно?
Я встал, усмехнулся.
— Вполне. А задавать такие вопросы, Франсуаза, — невежливо. Впрочем, поздновато уже тебя воспитывать…
Прежде чем до мадам доехало, я протиснулся в палату, захлопнув дверь перед ее носом. Сказать «ты» Франсуазе Молинари — сногсшибательное ощущение. Все равно что помочиться на «мерседес».
50
Малышка спала у ее груди. Я ожидал увидеть Монику измученной и отупевшей от лекарств, но это была прежняя Моника, сияющая счастьем. Она улыбнулась мне. Я положил букет на тумбочку и присел на краешек кровати, залитой слепящим послеполуденным солнцем, от которого бывает так больно глазам. Рука Моники тихонько скользнула в мою ладонь. Мы ничего не сказали друг другу.
В прошлый раз, когда я держал Монику за руку в больничной палате, солнце не светило. Ее рука была тогда холодная, слабая, синеватая и судорожно вздрагивала. В тот прошлый раз я не принес цветов. В тот прошлый раз, когда я держал ее за руку в больничной палате, в больнице Валь-д’Ор, врач вошел без стука. Не глядя на нее, на меня, на нас, он сказал профессионально степенно, ровным, без всякого выражения, голосом, сказал, что, по всей вероятности, Моника больше не сможет иметь детей. Сказал и вышел, мы ведь были у него не одни, он спешил к другим больным с другими новостями — три раковых опухоли, камень в почке, пара ларингитов. Мы долго молчали, глядя куда угодно, только не друг на друга, — на экран выключенного телевизора, на яблочно-зеленую стену. Наконец, силы у Моники кончились, и ее глаза подернулись пеленой — от ярости, от досады, и обратились на меня, до жути медленно, и в них блеснул огонек, доселе мне незнакомый, а я-то думал, что знаю об этих глазах все. В эту минуту она увидела мое состарившееся лицо, мое потрепанное жизнью тело и впервые, представив меня стариком в грядущие годы разрушения и тлена, которые нам предстоит провести вместе, не испытала ни малейшей нежности. В них было и удивление, в ее глазах, я это видел. На моем лице больше не читалось наше будущее, симфонические планы, большая и вечная жизнь. На моем лице было написано, что мы смертны, всецело и безвозвратно. Бледно-серое, оно было лицом могильщика. Отныне мое лицо всегда будет олицетворять для нее мертвенный ужас, я понял это тогда, но всего на миг, короче взмаха ресниц. Я никогда больше об этом не думал, я истребил это знание, запер его на замок и не давал никакой пищи — ни намеком, ни тенью мысли. Но оно оказалось живучим. Как вирус, пока он спит в организме, этот взгляд остался между нами. Остальное — вопрос времени. Я привез Монику домой. В наш мавзолей.
В прошлый раз, когда я держал Монику за руку в больничной палате, солнце не светило.
— Ее зовут Шарлотта, — шепнула Моника.
— У меня есть одна знакомая Шарлотта — колдунья вуду, — помолчав, сказал я. — Хорошее имя.
Моника улыбнулась, не зная, правда это или я выдумываю.
— Хочешь взять ее на руки?
— Не будем выходить за рамки, ладно? — ответил я и чуть крепче сжал ее руку.
— Хорошо, Жак.
Повисло молчание, мы его не нарушали, пусть себе висит спокойно. А вот в Тибете плачут, когда рождается ребенок, плачут о душе, которой не удалось избежать дхармы, цикла перевоплощений. Ни черта они не понимают в этом Тибете.
— Скажи, Моника… Ты простила меня?
Она вздрогнула.
— Мне ответить?
— Если хочешь.
Когда Моника лгала мне, я всегда совершенно точно это знал. Тон, манера речи, подбор слов, искусная маскировка голосом — все это было не важно. Я никогда ей не говорил, но у нее чуть подергивается левая щека, если она врет. Этот тик в принципе невозможно заметить, если не знать о его существовании.
— Нет, — тихо выдохнула она наконец.
Я не знаю, солгала ли она. Я смотрел не на нее — в окно. Больше я никогда не спрошу ее об этом. И себя тоже. Солнце и в самом деле светило вовсю. Холодный северный ветер свистел в голых ветвях деревьев. Хорошо родиться в такой день, и приступить к увлекательному занятию — губить свою жизнь — тоже хорошо. Еще осталось наделать столько ошибок, что одной жизни хватит ли? Погода была чудесная, и я улыбнулся.
51
Я побывал в Валь-д’Ор четырежды за эту зиму. Первые три раза один. В четвертый раз, в начале марта, захватил с собой Тристана и Луизу, чтобы они пригнали «Бьюик». Луиза беременна и стала еще несноснее. Но Тристан, кажется, счастлив. Они собираются пожениться. На мой взгляд, жизнь чертовски ускоряется, а дорога преподносит сюрпризы. Но что я, собственно, в этом понимаю?
«Сессна» слушается меня не совсем как прежде. Капризничает на крутых виражах, дает крен. Это странно, ведь с крылом я поработал на совесть, оно теперь как новенькое. Лонжерон был цел, пришлось сменить только обшивку. Надо бы еще покрасить заново. Но не все сразу. А шасси заменили полностью, собрали из подержанных деталей, которые Раймон хранил на всякий случай два года, ни разу мне о них не обмолвившись.
Осенью, в сезон охоты, я, может быть, пересяду на «Бивер», а пока подрядился на лето патрулировать для Министерства природных ресурсов. Надзор за лесными пожарами. В свое время именно на этой работе я получил удостоверение пилота. Работа как работа, пристойно оплачивается, правда, скучная смертельно. Зато Нуна сможет налетать побольше часов. Она хочет аж в Луизиану, но это пока под вопросом. Сам знаю, что сдамся рано или поздно, просто интересно, как долго я способен сопротивляться, когда она просит. Нуна — пилот от Бога и чертовски рисковая к тому же. Несколько взлетов на ее счету уже есть, и она наседает на меня, чтобы я разрешил ей приземлиться. Скоро придется, никуда не денешься.
Взлет — это ведь плевое дело. Просто отпусти вожжи и дай самолету делать то, для чего он и был задуман. Ты им, конечно, управляешь, но в главном-то даешь ему свободу. Создать подъемную силу, оторваться от земли, набрать высоту — это он сам.
Приземлиться — дело другое. Приземление по сути своей противоестественно. Приземляясь — уходишь. Обдуманно, максимально просчитанно, аккуратно — но уходишь, как ни крути. Это ведь не просто медленно опуститься до нулевой высоты и, коснувшись земли, выключить мотор: ничего хорошего не выйдет, опрокинешься. Нет, изволь приземлиться по правилам искусства: заставь самолет лететь в десяти сантиметрах от земли, параллельно ей, на пределе, а потом — убей подъемную силу, обмани его доверие, душу его предай одним уверенным и безошибочным движением. Измена — вот что такое приземление. Но ведь горючее на исходе, поэтому самолет долго не держит на вас зла. Иные измены необходимы.