Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Франция-то чем вам не угодила? — изумился он.
— Нас туда не пропустили на границе.
— И теперь в отместку вы объявили единоличную блокаду! Войну напиткам! Очень остроумно!
— Никакой отместки, — кротко объяснил Танненбаум. — Просто знак благодарности стране, которая нас приняла и приютила. У нас есть калифорнийское шампанское, нью-йоркское и чилийское белое вино, виски бурбон. Мы хотим забыть, господин Хирш! Хотя бы сегодня! Иначе как вообще дальше жить? Мы хотим все позабыть. В том числе и нашу треклятую фамилию. Хотим все начать с начала!
Я смотрел на этого маленького, трогательного человечка, на его благородные седины, «Забыть, — думал я, — какое блаженнее слово, и какое наивное!» Но наверное, каждый понимает под забвением что-то свое.
— Какая восхитительная выставка яств, господин Танненбаум, — вмешался я. — Тут еды на целый полк. Неужели все будет сметено за один вечер?
Танненбаум с явным облегчением улыбнулся.
— Наши гости никогда не жалуются на отсутствие аппетита. Прошу вас, угощайтесь. Не ждите особого приглашения. Тут каждый берет, что ему нравится.
Я немедленно цапнул себе заливную куриную ножку в портвейном соусе.
— За что ты взъелся на Танненбаума? Какие у тебя с ним счеты? — спросил я Хирша, покуда мы неспешно обходили невероятное изобилие блюд.
— Да ни за что, — ответил он. — У меня с собой счеты.
— У кого же их нет?
Хирш взглянул на меня.
— Забыть! — проговорил он запальчиво. — Как будто это так просто! Просто забыть, чтобы ничто не нарушало уюта! Да только тот может забыть, кому забывать нечего!
— Может, с Танненбаумом как раз так и есть, — заметил я миролюбиво, подгребая к себе еще и куриную грудку. — Может, ему нужно забыть только утраченные деньги. Не мертвых.
Хирш опять посмотрел на меня.
— У каждого еврея есть свои мертвые! И каждому есть что забыть! Каждому!
Я как бы между прочим обвел глазами столовую.
— Кто же это все будет есть, Роберт? — спросил я. — Такое расточительство!
— Съедят, не волнуйся, — ответил Хирш уже спокойней. — Да еще двумя партиями. Сегодня вечером угощают первую волну. Это эмигранты, которые уже чего-то здесь достигли, или врачи, адвокаты и прочие представители деловых сословий, которые еще ничего не успели достигнуть, а также актеры, писатели, ученые, которые либо еще толком не говорят по-английски, либо просто поленились выучить, короче, эмигрантский пролетариат в белых воротничках, который в большинстве своем потихоньку здесь голодает.
— А завтра? — спросил я.
— Завтра остатки будут переправлены благотворительным обществам, которые помогают беженцам победнее. Помощь, конечно, действенная, хотя и примитивная.
— Что в этом плохого, Роберт?
— Да ничего, — проронил он.
— Вот и я о том же! И все это готовится здесь, в доме?
— Все, — подтвердил Хирш. — А вкуснотища — пальчики оближешь! У Танненбаума в Германии была кухарка, венгерка. Ей потому и разрешили остаться в еврейской семье, что она не арийка. И когда Танненбаумы вынуждены были покинуть родину, она сохранила им верность. Два месяца спустя, тихо, без шума, выехала в Голландию, провезя у себя в желудке фамильные драгоценности госпожи Танненбаум, все самые дорогие камни, которые хозяйка догадалась освободить от оправ и доверить ей. Перед самой границей Роза их заглотила, запив двумя чашками кофе и заев двумя кусками легкого бисквита со взбитыми сливками. Самое смешное — эти предосторожности даже оказались излишними. Толстая голубоглазая блондинка с венгерским паспортом не вызвала вообще никаких подозрений — ее никто и проверять-то не стал. Теперь стряпает здесь. Одна, без всякой посторонней помощи. Никто не знает, как она со всем этим справляется. Настоящее сокровище. Последний островок великой венской и будапештской традиции.
Я зачерпнул полную, с горкой, ложку жареной куриной печенки. Она была приготовлена с луком. Хирш засопел.
— Не могу устоять, — заявил он, накладывая солидную порцию печени себе на тарелку. — В последний раз куриная печенка спасла меня от самоубийства.
— С шампиньонами или без? — деловито поинтересовался я.
— Без. Зато было много лука. Ты же знаешь из нашего «Ланского катехизиса»: жизнь — штука многослойная, и в каждом слое свои прорехи. Обычно прорехи не совпадают, поэтому одни слои как бы поддерживают и затыкают другие. И только когда прорехи совпадают во всех слоях сразу, возникает настоящая угроза жизни. Тогда наступает час беспричинных самоубийств. И у меня однажды такой час был. Но спас запах жареной куриной печенки. Я решил сперва ее съесть, а уж потом покончить счеты с жизнью. Пришлось немного подождать пока печенка зажарилась. Потом выпил кружку пива. Пиво оказалось недостаточно холодным. Пришлось подождать, пока принесут холодного. А тем временем завязался разговор. Я был жутко голоден и заказал еще одну порцию. Вот так, одно на одно, и пошло-поехало дальше: я снова жил. Это не анекдот.
— Охотно верю. — Я уже взялся за ложку, торопясь положить себе вторую порцию печенки. — Для профилактики! — объяснил я Хиршу. — Про запас на случай самоубийства.
— Я расскажу тебе другую историю. Она вспоминается мне всякий раз, когда я слышу тот ломаный косноязычный английский, на котором говорят многие эмигранты. Так вот, жила тут одна старая эмигрантка, бедная, больная и беспомощная. Она надумала покончить счеты с жизнью и уже открыла на кухне газ, но как раз в этот момент подумала о том, как тяжело ей давался английский, а в последние дни она почувствовала, что вроде бы начала понимать окружающих. И ей стало жаль затраченных усилий — не пропадать же им теперь! Начатки английского — вот все, что у нее было, но она уцепилась за них, не желая терять, и так выкарабкалась. С тех пор я всякий раз думаю о ней, едва заслышу тяжелый тевтонский акцент наших эмигрантов, даже когда они вполне сносно и бегло говорят по-английски. Меня от этого акцента воротит, но он и трогает до слез. Смешное спасает от трагического, а вот трагическое от смешного не спасает. Посмотри на эти шеренги бедолаг! Вот они стоят перед блюдами с салатами, селедкой и ростбифами, трогательные в своей кроткой благодарности, побитые жизнью, но еще полные стойкого бедняцкого мужества. Они думают, все худшее у них уже позади. Потому и стараются изо всех сил уж как-нибудь перебиться, перетерпеть, переголодать. Но самое худшее их только ждет.
— Что же это? — спросил я.
— Сейчас у них есть какая-то надежда. Но по возвращении… Они об этом мечтают, грезят во сне. Ждут, что им все возместится. Хотя ни за что в этом не признаются — все равно ждут. Ожидание придает им сил. Но это иллюзия! Они сами по-настоящему ни во что такое не верят. А когда вернутся, никому до них не будет дела. Даже так называемым хорошим немцам. Одни, как и раньше, будут ненавидеть их открыто, другие, чувствуя угрызения совести, будут ненавидеть исподтишка. Прежняя родина окажется им куда худшей чужбиной, чем здешняя жизнь, которую они терпеливо выносят в надежде на возвращение домой в ореоле мучеников.