Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не хотел бы показаться неблагодарным – ведь нам сейчас покажут отличный военный парад, а это и в самом деле будет увлекательное зрелище.
Он посмотрел всем нам прямо в глаза и добавил очень тихо, словно невзначай:
– И ура всем увлекательным зрелищам!
Нам пришлось напрячь слух, чтобы уловить то, что Минтон добавил дальше:
– Но если сегодня и в самом деле день памяти ста детей, убитых на войне, – сказал он, – то разве в такой день уместны увлекательные зрелища?
«Да», – ответим мы, но при одном условии: чтобы мы, празднующие этот день, сознательно и неутомимо трудились над тем, чтобы убавить и глупость, и злобу в себе самих и во всем человечестве.
– Видите, что я привез? – спросил он нас.
Он открыл футляр и показал нам алую подкладку и золотой венок. Венок был сплетен из проволоки и искусственных лавровых листьев, обрызганных серебряной автомобильной краской.
Поперек венка шла кремовая атласная лента с надписью «Pro patria!»[7].
Тут Минтон продекламировал строфы из книги Эдгара Ли Мастерса «Антология Спун-рйвер». Стихи, вероятно, были совсем непонятны присутствовавшим тут гражданам Сан-Лоренцо, а впрочем, их, наверно, не поняли и Лоу Кросби, и его Хэзел, и Фрэнк с Анджелой тоже.
Я первым пал в бою под Мишенери-Ридж.
Когда мне в сердце пуля залетела,
Я пожалел, что не остался дома,
Не сел в тюрьму за то, что крал свиней
У Карла Теннери, а взял да убежал
На фронт сражаться.
Уж лучше тыщу дней сидеть у нас в тюрьме,
Чем спать под мраморным крылатым истуканом,
Спать под плитой гранитной, где стоят
Слова «Pro patria!».
Да что же они значат?
– Да что же они значат? – повторил посол Хорлик Минтон. – Эти слова значат: «За родину!» За чью угодно родину, – как бы невзначай добавил он.
– Этот венок я приношу в дар от родины одного народа родине другого народа. Неважно, чья это родина. Думайте о народе…
И о детях, убитых на войне.
И обо всех странах.
Думайте о мире.
И о братской любви.
Подумайте о благоденствии.
Подумайте, каким раем могла бы стать земля, если бы люди были добрыми и мудрыми.
И хотя люди глупы и жестоки, смотрите, какой прекрасный нынче день, – сказал посол Хорлик Минтон. – И я от всего сердца и от имени миролюбивых людей Америки жалею, что «Сито мусеники за зимокарацию» мертвы в такой прекрасный день.
И он метнул венок вниз с парапета.
В воздухе послышалось жужжание. Шесть самолетов военно-воздушного флота Сан-Лоренцо приближались, паря над моим тепловатым морем.
Сейчас они возьмут под обстрел чучела тех, про кого Лоу Кросби сказал, что это «фактически все, кто был врагом свободы».
Мы подошли к парапету над морем – поглядеть на это зрелище. Самолеты казались зернышками черного перца. Мы их разглядели потому, что случилось так, что за одним из них тянулся хвост дыма.
Мы решили, что дым пустили нарочно, для вида.
Я стоял рядом с Лоу Кросби, и случилось так, что он ел бутерброд с альбатросом и запивал местным ромом. Он причмокивал губами, лоснящимися от жира альбатроса, от его дыхания пахло ацетоновым клеем. У меня к горлу снова подступила тошнота.
Я отошел и, стоя в одиночестве у другого парапета, хватал воздух ртом. Между мной и остальными оказалось шестьдесят футов старого каменного помоста.
Я сообразил, что самолеты спустятся низко, ниже подножия замка, и что я пропущу представление. Но тошнота отбила у меня все любопытство. Я повернул голову туда, откуда уже шел воющий гул. И в ту минуту, как застучали пулеметы, один из самолетов, тот, за которым тянулся хвост дыма, вдруг перевернулся брюхом кверху, объятый пламенем.
Он снова исчез из моего поля зрения, сразу грохнувшись об скалу. Его бомбы и горючее взорвались.
Остальные целые самолеты с воем улетели, и вскоре их гул доносился словно комариный писк.
И тут послышался грохот обвала – одна из огромных башен «Папиного» замка, подорванная взрывом, рухнула в море.
Люди у парапета над морем в изумлении смотрели на пустой цоколь, где только что стояла башня. И тут я услыхал гул обвалов в перекличке, похожей на оркестр.
Перекличка шла торопливо, в нее вплелись новые голоса. Это заголосили подпоры замка, жалуясь на непосильную тяжесть нагрузки.
И вдруг трещина молнией прорезала пол у меня под ногами, в десяти футах от моих судорожно скрючившихся пальцев.
Трещина отделила меня от моих спутников.
Весь замок застонал и громко завыл.
Те, остальные, поняли, что им грозит гибель. Вместе с тоннами камня они сейчас рухнут вниз, в море. И хотя трещина была не шире фута, они стали героически перескакивать через нее огромными прыжками.
И только моя безмятежная Мона спокойно перешагнула трещину.
Трещина со скрежетом закрылась и снова оскалилась еще шире. На смертельном выступе еще стояли Лоу Кросби со своей Хэзел и посол Хорлик Минтон со своей Клэр.
Мы с Франком и Филиппом Каслом, потянувшись через пропасть, перетащили Кросби к себе, подальше от опасности. И снова умоляюще протянули руки к Минтонам.
Их лица были невозмутимы. Могу только догадываться, о чем они думали. Предполагаю, что больше всего они думали о собственном достоинстве, о соответствующем выражении своих чувств.
Паника была не в их духе. Сомневаюсь, было ли в их духе самоубийство. Но их убила воспитанность, потому что обреченный сектор замка отошел от нас, как океанский пароход отходит от пристани.
Вероятно, Минтонам – путешественникам тоже пришел на ум этот образ, потому что они приветливо помахали нам оттуда.
Они взялись за руки.
Они повернулись лицом к морю.
Вот они двинулись, вот они рухнули вниз в громовом обвале и исчезли навеки!
Рваная рана погибели теперь разверзлась в нескольких дюймах от моих судорожно скрюченных пальцев. Мое тепловатое море поглотило все. Ленивое облако пыли плыло к морю – единственный след рухнувших стен.
Весь замок, сбросив с себя тяжелую маску портала, ухмылялся ухмылкой прокаженного, оскаленной и беззубой. Щетинились расщепленные концы балок. Прямо подо мной открылся огромный зал. Пол этого зала выдавался в пустоту, без опор, словно вышка для прыжков в воду.