Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя меня больше тогда поразил Юрин вид: он был худой и какой-то робкий, казалось. Очень смущался. Он был моложе нас всех, и к тому же принес показывать свою живопись, ожидая отзыва. Помню, еще подумала: «Боже мой, ведь его отец организовал эту страну, а сын уже жертва в своем молодом возрасте, это какая-то символическая фигура». Муж мой, Дмитрий Сарабьянов, тоже там был и смотрел работы. Нам трудно было что-то сказать, хотя работы оказались довольно неплохие и не выглядели наивными. Что-то в них было, но произнести: «Да, конечно, бросайте все, у вас бесспорный талант художника» – мы все-таки не решались. Помню, я ему сказала: «Знаете, Юра, в искусстве очень важно желание. Если вы чувствуете, что можете не быть художником, то лучше и не надо. А если ощущаете, что непременно должны им быть, и все остальное в жизни вас не интересует, то надо рисковать. Дарование у вас безусловно есть, и если развивать его с напором и волей, возможно, что-то получится». Потом мы все выпили чаю, и они ушли.
Судя по всему, примерно в то время Юра и принял окончательное решение, потому что вскоре поступил в Строгановку. Хотя я не думаю, что мои советы имели какое-то значение. Он уже сам чувствовал, что нужно рискнуть. Мы стали общаться – сначала не очень часто, потом чаще.
Юрий Николаевич тоже хорошо запомнил тот эпизод с просмотром его работ (которые он позднее охарактеризовал как «жалкие рисунки»), – и даже оставил аудиорассказ о том, какое странноватое продолжение имела эта встреча.
Елена Борисовна, обращаясь к Сарабьянову, спросила: «К кому Юру послать учиться?» Она назвала несколько фамилий, и они вдвоем остановились на Вейсберге. И вот я приехал к нему домой в Лялин переулок, потом он зашел еще к кому-то (это был натурщик), и мы пошли по Садовому кольцу. Когда дошли до кинотеатра «Звезда», Вейсберг пронзительно выкрикнул: «И звезда с звездою говорит!» Я понял, что с этим человеком не все в порядке.
Дальше одного рисовального сеанса дело с ученичеством у Вейсберга не двинулось: Юра повторно отправился на лечение в туберкулезный санаторий – как он выразился, «к счастью».
Необходимо добавить, что за эволюцией живописи Вейсберга, исповедовавшего системный, рациональный подход к категориям метафизики, наш герой следил потом очень внимательно, если не сказать – ревниво. Уже после смерти Владимира Григорьевича в 1985 году Ларин пробовал проанализировать, что именно в произведениях несостоявшегося учителя его притягивает – и что мешает считать их гениальными творениями.
Меня привлекали изысканность и архитектоничность многих его холстов. Но в какой-то момент мне стало трудно смотреть их в большом количестве, и я спросил как-то у Лели (Елены Борисовны Муриной. – Д. С.): «А Владимир Григорьевич знал момент, когда нужно кончить работу?» «Он с самого начала работы знал всю последовательность и момент завершения», – не сомневаясь, ответила Мурина. «Я так и знал», – сказал я. Для себя я всегда считал, что работа развивается непредсказуемо, в этом для меня и таинство живописи. И в этом смысле мы с Вейсбергом антиподы.
Раз уж зашла речь о незадавшемся наставничестве, приведем еще один эпизод – почти того же времени. Эпизод совершенно иной по драматургии, но тоже занятный – еще и потому, что неосознанным конкурентом Вейсберга выступил представитель совсем другого крыла в послесталинском искусстве – Илья Сергеевич Глазунов. В 1960‐х он уверенно мостил себе дорогу к славе и примеривался к роли мэтра, пытаясь формировать круг учеников. Вот что рассказывает Надежда Фадеева, сводная сестра Юрия Ларина.
Это был 1964 год. Помню точно, так как в этом году я заканчивала школу. Мать Юриной жены, Ольга Михайловна, была завотделом прозы в журнале «Октябрь». И вот к ней, почему-то домой, пришел Илья Глазунов с каким-то своим текстом. А там был Юра, который рисовал. У них была небольшая двухкомнатная квартирка, Юре работать было особенно негде. И Глазунов предложил ему работать у него в мастерской, ну и, как он сказал, пусть у него поучится.
Помню, в первый раз пришли мы к нему почему-то втроем: Юра, мама и я. Думаю, что он захотел на маму посмотреть. Там была и его жена Нина, тоже художница, и еще какой-то тип, которого Глазунов называл «Кот Базилио». Глазунов тогда только прилетел из Италии, где рисовал Джину Лоллобриджиду. Тогда он много рассказывал об Италии и еще о том, как построил эту шикарную мастерскую, показывал свои работы. Представлял себя чуть ли не диссидентом. У него на мольберте стояла огромная работа «Дороги войны», и он сказал, что написал ее для властей. Мне тогда было 17 лет, в живописи я особенно не разбиралась и, конечно же, мне все было интересно, тем более Глазунов сказал, что он хочет написать мой портрет – и почему-то стал называть меня Нефертити. Мне все нравилось, а у Юры был кислый вид. Правда, он с интересом рассматривал работы Нины, видно было, что они ему больше понравились. А я изо всех сил хвалила иллюстрации к Достоевскому, дабы как-то преодолеть возникающую неловкость. Помню, когда мы вышли, и мама спросила его, понравились ли ему работы Глазунова, он ответил: «Мне у него учиться нечему, а вот его жена неплохой художник». А мама сказала: «По-моему, они оттуда…»
Через какое-то время звонит мне Юра и говорит: «Пойдем к Глазунову, он нас зовет. Хочет твой портрет писать». «Но тебе же он не нравится?» «Да, не нравится, но у него есть какие-то вещи для хорошего натюрморта, и я поработаю». А мама мне строго-настрого запретила к нему ходить – и, соответственно, никаких портретов. Так что я тайком от мамы пошла с Юрой к Глазунову, объяснила ему, что у меня нет времени ему позировать, у меня экзамены. Были мы там недолго, Юра сделал какой-то набросок, и вышли мы вместе с Глазуновым. Он повез в подарок свою работу (кажется, она называлась «Аленушка») главному редактору «Огонька» Анатолию Софронову. Он тогда публиковал много репродукций Глазунова.
Ну и я, конечно же, стала Юру спрашивать, чем ему не нравится Глазунов. Это был, пожалуй, мой первый урок в постижении искусства. «Знаешь, я люблю живопись, а у него грязь,