Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, во многих автобиографических повестях личная жизнь сосуществует с общественной. Иногда, например в трагическом рассказе бойца Гражданской войны Анны Анджиевской об утрате маленькой дочки, она громко заявляет о себе, резко нарушая «свидетельскую» тональность воспоминаний[116]. Но чаще, особенно у советских авторов, информация личного характера сведена к минимуму или опущена. «Неужели вам действительно интересны эти мелкие подробности моей жизни — мое детство, моя семья, как я примкнула к революционному движению?» — строго спросила интервьюеров в 1990-х гг. Софья Павлова. Она хотела рассказывать о своей общественной деятельности, о личных делах говорила неохотно и только при условии, что это не будут записывать. Стахановка Паша Ангелина в своей автобиографии высмеивает американского биографа, который пожелал узнать дату ее свадьбы, и даже не упоминает о муже (видимо, бывшем?). Конечно, личный материал из автобиографических текстов зачастую удаляли редакторы. Но его отсутствие — это также и следствие представлений авторов о том, какой должна быть автобиография. «Я долго сомневалась, уместно ли писать о таком личном в книге мемуаров, посвященных нашей общей боли, нашему общему стыду. Но Антон Вальтер так плотно вошел в мое дальнейшее колымское существование, что было бы просто невозможно продолжать рассказ, не объяснив, откуда и как Вальтер появился в моей жизни», — писала Евгения Гинзбург о встрече со своим вторым мужем в ГУЛАГе. Она в конце концов решилась включить в текст эти воспоминания, потому что ей «хотелось на его [Вальтера] образе показать, как жертва бесчеловечности может оставаться носителем самого высокого добра, терпимости, братского отношения к людям».
Есть немало автобиографий женщин, претендующих на звание «сильных». Назовем в первую очередь княгиню Волконскую, совершившую во время Гражданской войны отважное тайное путешествие в Россию, чтобы спасти брошенного в тюрьму мужа. Ее двойник в лагере красных — санитарка Зина Патрикеева, которая, переодевшись мужчиной, сражалась в рядах конармии Буденного. Во многих автобиографиях, изданных в Советском Союзе, женщины изображают себя подчеркнуто независимыми, равными мужчинам, а то и превосходящими их, даже в традиционно мужских видах деятельности. Анна Щетинина, помощник капитана торгового флота, отвечая в 1930-е гг. на вопросы корреспондента советского женского журнала, сравнивала себя со своим коллегой-мужчиной, отнюдь не в пользу последнего: «Из двух помощников капитана я была тем, кого подчиненные больше слушали и уважали. Помощник-мужчина, мой сотоварищ, был франтоват, слабоват, порой ошибался. Цветочки носил в петлице». Самоуверенная молодая кабардинка Билия Мисостишхова, похваляясь на съезде стахановцев в середине 1930-х гг. своими достижениями в скалолазании, обещала: «И в парашютном деле я буду впереди мужчин». Энтузиазм революционной эмансипации женщин, вдохновлявший подобные заявления, особенно заметен в довоенных мемуарах, после войны он уступил место восхвалению женщин как сильного пола, обладающего большим запасом эмоциональной и физической прочности. «В тяжкие дни выявилась организующая роль женщины, которая притворялась дамой и птичкой, а на самом деле была домостроительницей и главным стержнем семьи. Богатые женщины, как и крестьянские бабы, строили дом. Чем богаче, тем энергичнее. Правда, именно обеспеченные в прошлом оказались более слабыми в борьбе с голодом и разрухой, но все же и они держались крепче мужчин. Сейчас это ясно всем», — писала Надежда Мандельштам в 1960-е гг. И крестьянка Анна Ганцевич, называвшая себя в устном рассказе 1990-х гг. «сильной, выносливой и бесстрашной», явно разделяла эту уверенность, несмотря на то что, как и Мандельштам, считала своего мужа выше себя в интеллектуальном отношении.
Мемуарная литература изобилует портретами и других сильных женщин, встречавшихся авторам на жизненном пути. Один из классических примеров — Батаня, неукротимая бабушка Елены Боннэр, с ней живо соперничает внушительная аристократическая бабушка Лидии Либединской, а в автобиографии Шихеевой-Гайстер роль «неукротимой бабушки» после ареста родителей берет на себя домработница. Мария Вельская посвятила свои мемуары двужильной матери-крестьянке, Арине, которая не дала семье распасться после раскулачивания; Евгения Гинзбург изобразила свою свекровь как кладезь безыскусной мудрости и здравого смысла. Другой тип сильной женщины, сексуально раскрепощенной революционерки, мы видим в нарисованном Валентиной Богдан портрете ее сокурсницы по училищу Ольги — своенравной, независимой, свободолюбивой, смелой в отношениях с мужчинами. Женщины, в чьей жизни работа и общественные обязанности занимают так много места, что они с трудом находят время для детей, показаны в ряде воспоминаний их дочерей. А несколько мемуаристок-эмигранток, со своей стороны, представляют нам образ сильной женщины-коммунистки — бесполой фанатички, еще более беспощадной, чем ее товарищи-мужчины.
На противоположном конце спектра важной темой автобиографий русских женщин является их положение жертвы. Типичные для «жертвы» нотки звучат в словах крестьянки Ефросиньи Кисловой, которая в 1970-х гг. начала свою устную историю жалобой: «Я горя тяпнула больше всех». В народных песнях, спетых Кисловой для фольклориста, речь идет главным образом о страданиях от руки мужчины, но в ее рассказе и в интервью других крестьянок мучителем выступает государство: «Хлеб государству, а нам костер»; «А тады, милки, как уже стала ета власть, так тады нас раскулачили». — Мемуары Вельской — настоящая сага о том, как государство преследовало крестьянскую семью, написанная под влиянием перестройки, — в итоге превращаются в обвинительный акт против Сталина. («Наше ему “большое” спасибо за такое “счастливое детство”», — язвительно пишет она.) Воспоминания эмигранток первой волны часто складываются в историю гонений и издевательств со стороны большевиков и советской власти, практически во всех воспоминаниях о Большом терроре также volens nolens[117] делается упор на это. Вера Шульц писала о своем аресте в 1938 г.: «Невозможно забыть такой жестокий и бессмысленный удар, затронувший всю твою жизнь. Невозможно забыть, что человек в любой миг может превратиться в бессильную, униженную пешку».
Впрочем, Кэтрин Мерридейл, беседуя в 1990-е гг. со своими респондентами о пережитых репрессиях, заметила, что уцелевшие часто не склонны говорить о своей жизни исключительно с позиции жертвы: «Большинство людей рассказывали о том, как они выжили… Они нашли свои способы справляться с потерями — человеческими и материальными — и до сих пор гордятся своей стойкостью». То же самое желание показать себя не жертвой (или не только жертвой), а борцом очевидно и в записанных в 1990-е гг. устных историях крестьян. «Иной раз изругаешься и заплачешь», — сказала интервьюерам одна деревенская женщина, но даже такой кошмарный опыт, как кулацкая ссылка, кое-чему ее научил. «Печальная у меня была жизнь, — рассказывала другая, вспоминая, в частности, коллективизацию. — И так трудно было, а сколько обид я перенесла… Но, какие бы ни были суровые времена, я все-таки всех детей вырастила, образование им дала…»