Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деление и умножение
Следует отметить, что заявление Иисуса о скверне, выходящей из человека, а не входящей в него, предваряется и заключается двумя притчами об умножении хлебов и рыб (Мк. 6,38 и Мк. 8,14). Слово «хлеб», artos, повторяется семнадцать раз в этом разделе, как бы придавая ему свое единство. Множество течений мысли, кажется, приводят к этому чуду умножения. Если речь идет отчасти о том, чтобы «насытить» по возможности наибольшее количество людей то это, скорее всего, в очередной раз пища именно для духа, так как Иисус не перестает взывать к разуму, чтобы он разгадал смысл его поступка. Утоленный голод физиологический открывает неутоляемый голод духовный, стремление к тому, «что же это может означать». Не указывает ли само умножение пищи, каким бы чудесным оно ни было, на то, сколь ничтожна чрезмерная фиксация на одном предмете необходимости, который становится единственной навязчивой целью существования? Не содержит ли в себе это умножение продуктов питания большего (если принимать в расчет смещения смыслового акцента внутрь) — своеобразного приглашения умножить, или релятивизировать, само сознание. Уже не одно, но поливалентное, как сам смысл, все как парабола, все вымысел, чудо. Новозаветная интериоризация мерзости как греха оказывается, таким образом, не столько центром, сколько условием плюрализации как объекта, так и субъекта, исходя из этого центра… Как известно, умножение хлебов связано с Евхаристией, это отношение, которое устанавливается другим христовым высказыванием, на этот раз связывает тело и хлеб: «Это мое тело». Обманным путем объединяя тему «насыщения» с темой «пожирания», эта притча как бы приручает каннибализм. Она призывает к оправданию архаического отношения к первому необходимому пред-объекту (объекту, отвратительному): к матери.
От низменного к недостатку и логике. От субстанции к акту
При орально-питательном удовлетворении открывается отличный от него аппетит к поглощению другого, а страх перед нечистой пищей обнаруживается как смертоносное движение пожирания другого. Процесс интериоризации и спиритуализации отвратительного неотступно сопровождается этим «первородным» фантазмом, если его можно так определить. Он — основание: человек оказывается существом духовным, разумным, познающим, короче, говорящим в той степени, в какой он при-знает свое отвращение — от отторжения к убийству — и интериоризирует его как таковое, то есть символически. В этом фантазме, катарсис которого — Евхаристия, разделение христианского сознания[138]находит свое материальное закрепление и свое логическое сплетение. Тело и дух, природа и слово, божественная пища, тело Христово, принимая вид естественной пищи (хлеба), обозначают меня самого, одновременно разделенным (плоть и дух) и бесконечно неполноценным. Разделенный и неполноценный, я существую по отношению к моему идеалу, Христу, интроекция которого множеством способов освещает меня, напоминая мне в то же время о моем несовершенстве. Понимая отвращение как фантазм пожирания, христианство сокращает его. Субъект христианства, сливаясь с отвращением и целиком переходя в символическое, — уже не объект отвращения, а неполноценный субъект.
Из этого расположения субъектного мира и производится суждение о предустановленной дихотомии чистого и нечистого: «Да испытывает же себя человек, и таким образом пусть ест от хлеба сего и пьет из чаши сей. Ибо, кто ест и пьет недостойно, тот ест и пьет осуждение себе, не рассуждая о Теле Господнем» (1 Кор. 11, 28–29). Так происходит и одухотворение, и различение чистоты/нечистоты, и разделение субъектного мира на внутри/снаружи. Чтобы понять, что осквернение человека исходит не снаружи, он взывает к разуму своих учеников: «Он сказал им: неужели и вы так непонятливы? Неужели не разумеете, что ничто, извне входящее в человека, не может осквернить его?» (Мк. 7,18). Кульминационной точкой этой интериоризации является, без сомнения, положение о том, что осквернение зависит от самого субъекта: «Я знаю и уверен в Господе Иисусе, что нет ничего в себе самом нечистого; только почитающему что-либо нечистым, тому нечисто» (Рим. 14,14). Осквернение, подвергнутое таким образом суждению и суду субъекта, присваивает само себе статус не отстраненной субстанции, а непристойного действия. Грех есть действие, и теология говорит о «действии греховном».
Однако если верно, что понятие греха выдвигает на первый план духовность, то тем не менее именно тело — точка его апогея: тело Христа. Оно, само являясь очищающим и искупительным за все грехи, оправдывает регулярно и на время через причастие. Есть и пить тело и кровь Христа означает, с одной стороны, символическое нарушение ветхозаветных запретов, символическое насыщение (как в сюжете притчи о доброй матери, изгнавшей таким образом бесов из своей дочери) и отождествление с языческой субстанцией. Но в самом воплощении или инкарнации слова вся телесность возвышена, одухотворена, сублимирована. Если соблюдается граница внутри/снаружи, то возникает не делимая уже на свои составляющие разнородность — взаимопроникновение духовного и субстанциального, телесного и означающего.[139]
Разнородное тело: Христос
Лишь тело Христа, которому удалась эта разнородность, — тело без греха. Всем остальным, в силу их ущербности, остается лишь сублимировать и принимать свою внутренне нечистую роль перед божественным судом.
Тот факт, что уникальное существование Христа является причиной бегства всех фантазмов, что оно является объектом универсальной веры, позволяет каждому стремиться к христовой сублимации и посредством последней знать о своих собственных устранимых грехах. «Ваши грехи вы сами искупите», — Иисус не перестает повторять об этом, в последний раз, обращаясь к будущему, возвышая к духовному все-таки неустранимый плотский остаток.
Грех оказывается тогда единственным свидетельством отличия сублимации Христа. В мире, где различия поглощены усилием идеальной — и с первого раза невозможной — идентификации через испытания Христа, грех, даже если он всегда обещан к помилованию, остается тем серьезным испытанием человеческого существования самого себя, как разделенного на тело и дух, как тело, отпадшее от духа. Существование невозможное, непримиримое и поэтому реальное.