Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так ступайте – разбудите её! Мне нужно переговорить с ней. Немедля!
Теперь он обрел свой прежний, зычный голос. И, грубо отпихнув Василевского, шагнул в прихожую. Управляющий вконец опешил: он много чего знал за своим паном, но неучтивыми манерами тот никогда не отличался.
– Кого разбудить – Стефанию? – переспросил он.
– Да вы оглохли, что ли? Или шутки со мной шутить задумали. Вы – все?
Вытянутая физиономия пана Гарчинского, только что – покрытая мертвой бледностью, при этих словах стала багрово-красной, как стебель ревеня. И Болеслав Василевский подумал – почти с надеждой: «Вот сейчас его хватит апоплексический удар».
Но кондрашка не хватил пана Войцеха: он сам схватил своего управляющего за ворот сюртука и явно собрался его как следует встряхнуть. Да что там: Болеслав Василевский решил, что хозяин вознамерился разом всю душу из него вытрясти. Но нет: еще недавно, вплоть до нынешнего утра, пан Гарчинский и впрямь отличался аристократическими манерами. И, как видно, некая его часть все-таки напомнила ему об этом. Потому как он отпустил сюртук своего управляющего и сделал шаг назад. А потом проговорил – уже несколько более ровным тоном:
– Я прошу вас пригласить сюда для важного разговора вашу младшую дочь Стефанию.
Так что выходило: никакой ошибки тут нет. Имена дочерей своего управляющего пан Войцех не перепутал.
Ошеломленный, Болеслав Василевский только и мог, что сказать:
– Не угодно ли пройти в мой кабинет? Там вам будет разговаривать не в пример удобнее.
О чем хозяин стал бы разговаривать с его дочерью, еще недавно считавшейся малолетней, управляющий не то, что побоялся спросить – ему не пришло в голову спрашивать об этом. Пан Болеслав трусом не был, вовсе нет! Но одно дело – храбрость перед лицом угрозы естественного, человеческого свойства. И совсем иное – угроза ненормальная, почти потусторонняя, исходившая сейчас от пана Гарчинского, который со всею очевидностью двинулся умом.
– Хорошо, – кивнул пан Войцех – всё-таки смилостивился, – идемте в кабинет.
А потом вдруг лицо его, начавшее было утрачивать свою багровость, вдруг снова потемнело. И он пристально, как-то клейко, поглядел в глаза своему управляющему.
– Или, может, – произнес Гарчинский, которому, как и при первых его словах, снова стал отказывать голос, – вы и сами имеете что-то мне сказать – без вашей дочери? Может быть… – Он прокашлялся, но это не помогло, и закончил фразу он уже почти шепотом: – Может быть, это вы и подучили маленькую мерзавку, что нужно делать?
– Благоволите выбирать выражения, когда говорите о моей семье! – То, как безапелляционно хозяин аттестовал его любимую дочь мерзавкой, настолько возмутило Болеслава Гарчинского, что он даже забыл про свой страх.
И эта его вспышка словно бы успокоила пана Войцеха. Он отклеился взглядом от глаз управляющего и отчетливо выдохнул.
– Прошу меня простить за несдержанность, – сказал он. – Показывайте дорогу в ваш кабинет!
4
Войцех Гарчинский почти стыдился того, что вот так, этаким барином-самодуром, он ворвался в дом своего управляющего. Если бы ни экстраординарные обстоятельства, он бы себе такого не позволил даже по отношению к кому-то без роду и племени – не то, что по отношению к другому дворянину Речи Посполитой. Тем паче – обделенному Фортуной сильнее многих других. Он, Войцех Гарчинский, и без того поступил с Болеславом Василевским как с прихвостнем-слугой, а не как с равным себе, когда в уплату за бесчестье его дочери дал ему денег. Впрочем, деньги-то этот Гарпагон принял. А теперь еще…
Нет, Войцех не мог вообразить, что его управляющий знал об интригах своих дочерей. Сперва – старшая, от которой Войцех, может, и ожидал чего-то в этом роде. Какой-то гнусной, мстительной выходки. Когда Ганна узнала о том, что он задумал жениться на богатой наследнице, то поставила ультиматум. Или он, Войцех, выделяет ей в качестве приданого еще десять тысяч – в дополнение к тем пяти, которые уже получил ее отец, – а также отдает ей Мариуса. Или – она рассказывает родственникам его невесты о том, как он обесчестил шляхетскую дочь и отказался вступить с нею в брак. А теперь у себя в доме воспитывает бастарда.
Ну, а в дополнение Ганна намекнула: у неё имеется на руках нечто, что может не только порушить его планы на выгодный брак, но и отобрать у него всё. Вообще – всё. Но он, Войцех, тогда не придал особого значения её словам. Тем более что она выказала явные признаки благоразумия: согласилась требуемой суммы подождать. Понимала: таких денег у него прямо сейчас в наличии нет. А взять у кого-то в долг или испросить ссуду в банке он сможет лишь тогда, когда о его помолвке с дочкой польского магната будет объявлено официально.
Так что – Войцех не особенно переживал по этому поводу. И понапрасну, как выяснилось. Он-то хотел и вправду уладить это дело мирно: отдать Ганне и требуемые ею деньги, и ребенка. Правда, она тоже должна была в ответ кое-что ему передать: собственноручно подписанное признание в том, что она будто бы солгала относительно отцовства малыша Мариуса, дабы истребовать с пана Гарчинского крупную денежную сумму. А в действительности отцом мальчика был тот самый почтальон – Артемий Соловцов, который так зачастил в последнее время в имение пана Гарчинского. Конечно, его посещения начались уже после появления Мариуса на свет, однако это было совершенно не важно. Куда важнее было другое: Войцеху Гарчинскому давно следовало бы догадаться, что влекут сюда почтальона не только амурные дела. Что он заодно доставляет Василевским разнообразную корреспонденцию.
Но пана Войцеха слишком уж захватили грядущие блистательные перспективы, связанные с женитьбой. Он жаждал снова жить в Варшаве – которую он с великой поспешностью покинул тринадцать лет назад. И никогда, никогда не желал снова возвращаться сюда, на задворки Российской империи, где всё провоняло тяжким крестьянским трудом и неизбывной бедностью! Он до скончания века не хотел больше видеть никого из семейства Василевских. Он рассчитывал, что сумеет продать это имение – всё-таки приносившее какой-никакой доход, так что покупателей он сумел бы найти. И, главное, он питал надежду при помощи денег, которые у него будут, принести пользу своему делу. Ибо оно нуждалось в таких, как он, чтобы воспрянуть от сна, наполовину – смертного, в которое оно впало после 1831 года. Как там написал русский поэт Пушкин: