Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспоминаю тринадцатую квартиру с чувством странного мистического уюта. Бывало, я каждый день ощущал потребность наведаться туда, хотя ни разу не остался там на ночь. Мне нравилось (особенно в дождливые дни) смотреть в окна: в здании напротив располагался Институт глазных болезней имени Гельмгольца, где меня мучили в детстве, вливая в мои глаза атропин, расширяя мои детские зрачки до состояния черных блестящих болтов. Из недр пещерной тринадцатой квартиры я смотрел в ярко освещенные окна напротив, видя, как врачи в кабинетах принимают своих пациентов. Федот что-то бубнил за моей спиной. Вот мои стихи, посвященные Володе Федорову (он же Федот, он же Коба, он же Шребер, он же Драгоценный Фетиш МГ). Впрочем, в равной мере эти стихи посвящены загадочной тринадцатой квартире, которая тогда обволакивала нас своим заброшенным уютом.
На московских вокзалах открываются утром кафе,
Люд ночной превращается в утренний славно.
Ветеран-баянист в темно-синем своем галифе
Расчехляет баян, чтобы тайное сделалось явным.
И сберкассы московские где-то в районе восьми
Зажигают неоновый пояс за зимнею спячкой,
И московские школы наполняются гулко детьми
И по пятнышкам желтым мочи собачка идет за собачкой.
В институте Гельмгольца входит женщина в свой кабинет
И за нею сквозь окна напротив наблюдает как будто бы кто-то.
А над облачным слоем ослепительный утренний свет
Разливается ровно под винтом самолета.
В кабинете повсюду стеклянные копии глаз, —
Женское тело врача протирает их тряпочкой сонно,
Ну а в доме напротив поставили чайник на газ,
Там ведь кто-то таится в заброшенной комнате темной.
Вспомни Курский вокзал! Вспомни партии скачущий курс!
Вспомни дискурса пульс под пропеллером рыжего сноба!
Перекрестки и связки. И кабинки несбыточный вкус.
И фиалковый запах. И расплывчатый контур сугроба.
Ну же, здравствуй, Малыш! Это Карлсон вновь прилетел.
Снова тычется в окна веснушчатым сплющенным рыльцем.
Но Малыш не откроет окно. Малыш поседел.
Осторожно трет руки свои, словно моясь невидимым мыльцем.
Словно раненый морж дышит в кухне своей Фрекен Бок,
Зачерствели на блюдце волшебные плюшки с корицей.
И в стокгольмские окна веселый стрекочущий бог
Своей пухленькой ручкой уже не стучится.
Всё же в какой-то момент мы поручили Федоту изготовить серию картин по сделанным нами эскизам. Федот рьяно взялся за дело: он заказал подрамники, натянул холсты. Затем начал грунтовать. Шесть комнат наполнились белыми прямоугольниками свежих натянутых холстов, но они все так и остались девственно-чистыми. Ни одного изображения не возникло на этих холстах. Федота постоянно не устраивало качество холстов: он снимал их с подрамников, заново натягивал, заново грунтовал… При этом он изобретал какие-то новые, прежде неизведанные методы натяжки и грунтовки холста. Единственная картина, которая всё же родилась в этих ветхих и гнилых комнатах, была сделана мной. Взяв один из натянутых холстов (это был холст, забракованный Федотом по каким-то причинам), я нарисовал в центре белого холста силуэт птички, сидящей на ветке, и написал слово КОНЕЦ. Это я готовился таким образом к изготовлению картин для инсталляции «Обложки и концовки». В результате всё было сделано уже на месте, в Дюссельдорфе, а картина КОНЕЦ так и осталась одиноким произведением МГ в анфиладах тринадцатой квартиры. В последние дни Фурманного, когда уже всё величественно распадалось, как в «Падении дома Ашеров» Эдгара По, мы пришли туда с Зайделем, чтобы найти и забрать какие-то нужные нам вещи. Света не было. Прорвало трубы, и все комнаты до колен затопило водой. Дойдя до кухни, в свете фонарика я увидел плавающий в центре беспросветного пространства белый прямоугольник с черной птичкой и словом КОНЕЦ. Эта жалкая, но величественная картинка стала завершающей виньеткой, концовкой всего периода Фурманного. Выглядело это предельно кинематографично: кружок электрического света