Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У шимпанзе нет чувства справедливости, поэтому они не делятся едой, которую добывали вместе. Этим же объясняется тот факт, что они с радостью принимают хоть что-нибудь (лучше, чем ничего) в обезьяньей версии игры в ультиматум. Однако приматолог Франс де Вааль не согласен с тем, что приматы не понимают справедливости; он утверждает, что у всех социальных животных есть такое чувство. Один из лучших его примеров — видео, на котором обезьяна-капуцин в ходе эксперимента меняет камешки на кусочки огурца. Огурец — не самая аппетитная еда, но обезьяна радостно соглашается на такой обмен, пока не видит в соседней клетке такую же обезьяну, которой в обмен на такие же камешки предлагают сладкие виноградины. В ответ на явную несправедливость ситуации первый капуцин устраивает настоящую истерику, трясет клетку и бросает кусочки еды в экспериментатора. Проблема с интерпретацией этой записи в том, что капуцины и шимпанзе демонстрируют свою ярость, даже если поблизости нет другого животного, которое бы получало несправедливые преимущества. Им все равно, имеет ли другая обезьяна лучшие условия, — для них достаточно уже того, что лично они не получают желаемого.
Можно назвать еще одну негативную эмоцию, имеющую отношение к кажущейся (или реальной) несправедливости: это ревность. Ревность — один из самых неприятных аспектов социального развития, который может продолжаться и во взрослом возрасте. Мы с трудом вырастаем из соответствующего менталитета, и получается, что именно это чувство формирует восприятие нами справедливости в мире. В большинстве трудовых конфликтов оспариваются не собственные условия труда или заработная плата конкретного человека, а условия и жалованье всех остальных. Нашими решениями управляют относительные величины и сравнения. Узнав, что другие сотрудники компании получают больше нас, мы негодуем, потому что это снижает нашу самооценку.
Но если нас так заботит самооценка, почему мы вообще даем себе труд помогать или вредить кому-то? Ведь рациональнее всего не тратить ресурсов на подобную ерунду. Эти вопросы изучаются в подразделе поведенческой экономики, известном как теория игр; эту область экономики прославил математик из Принстона Джон Нэш (герой голливудского блокбастера «Игры разума»). Нэш изучал ситуации переговоров при помощи математических методов и пытался вывести оптимальную стратегию. Одна из известных задач теории игр, известная как дилемма заключенного, привела его к выводу, что лучшая политика — отказ от сотрудничества. В этой игре двух подозреваемых допрашивают в разных камерах, и каждый из них должен решить, рассказывать ли о втором. Дилемма состоит в том, что каждому из них предложена свобода в обмен на информацию о подельнике, благодаря которой того можно будет посадить в тюрьму на полгода. Если оба подозреваемых расколются, оба получат по три месяца тюрьмы. Если оба будут молчать, получат только по месяцу. Нэш математически смоделировал дилемму заключенного, перебрал множество вариантов ответов и пришел к выводу, что оптимальная стратегия — всегда предавать и доносить на подельника. Однако если это так, то почему мы наблюдаем сотрудничество в природе, особенно среди людей? Надо сказать, этот вопрос мучил еще Дарвина.
Аспект сотрудничества всегда ставил исследователей в тупик. Однако, как указал Ричард Докинз в книге «Эгоистичный ген», пользу от подобных актов мести или альтруизма получает не индивидуум, а гены, которые и формируют эти варианты социального поведения. Если гены задают особям поведенческие схемы, которые в конечном итоге ведут к лучшей приспособленности группы к окружающей среде и обеспечивают наилучшую стратегию для продолжения рода, эти гены выиграют и размножатся в популяции, даже если отдельные особи, возможно, будут чем-то жертвовать ради общего блага.
Если говорить о людях, существует еще один фактор: мы не являемся безумными носителями своих генов. Задачи теории игр предполагают, что решения принимаются совершенно независимо, но если подозреваемым разрешается общаться, то самой успешной стратегией становится сотрудничество, а не эгоизм. Важнее всего то, что одомашнивание формирует наше отношение к собственным решениям. Ментальная и эмоциональная жизнь мотивирует нас помогать или вредить другим, и характер этих реакций зависит от ценностных установок, от представлений о том, что такое хорошо и что такое плохо. Эти представления — часть культуры, в формировании которой мы участвуем.
Благотворительные организации питаются молоком человеческой доброты, но оказывается, что готовность помогать ближнему зависит от того, насколько, по нашему мнению, мы с ним связаны. Прочтите приведенные ниже призывы двух благотворительных кампаний и решите, на какую из них вы согласились бы пожертвовать деньги.
A. Все пожертвованные вами деньги будут переданы Рокии — семилетней девочке из африканского государства Мали. Рокия отчаянно бедна, ей грозит серьезное недоедание и даже голод. Ваш денежный дар поможет изменить ее жизнь к лучшему. С вашей поддержкой и поддержкой других неравнодушных дарителей наша организация будет работать с семьей Рокии и другими членами местной общины, помогая кормить и учить ее, а также обеспечивать девочку базовой медицинской помощью.
B. От нехватки продуктов питания в Малави страдает более 3 млн детей. В Замбии из-за низкого количества осадков производство маиса с 2000 г. снизилось на 42 %. В результате около 3 млн замбийцев оказались под угрозой голода; 4 млн ангольцев — треть населения — вынуждены были покинуть свои дома. Более 11 млн человек в Эфиопии нуждаются в немедленной помощи продуктами питания.
Психолог из Университета Орегона Пол Слович, к советам которого прислушиваются правительства и благотворительные организации, показал, что, когда суть дела изложена таким образом, взрослые склонны давать маленькой Рокии примерно вдвое больше, чем проекту, который должен поддержать миллионы людей. Суммы благотворительных пожертвований непосредственно связаны с эмоциями, которые испытывают люди; это указывает на то, что кратчайший путь к карману жертвователя лежит не через голову, а через сердце.
Родным легче всего затронуть наши эмоции, потому что мы всегда можем идентифицировать себя с ними. Это явление, известное как эффект идентификации с жертвой, прекрасно освоили многочисленные благотворительные организации, которые при помощи плакатов с фотографиями детей стараются поместить в фокус кампании по сбору средств человека, а не группу. Новостные агентства тоже эксплуатируют этот эффект и обязательно показывают конкретного человека, стараясь максимизировать впечатление от новости и затронуть эмоциональные струны в душах зрителей. Публика скорее посочувствует злоключениям единственной жертвы, имеющей лицо и имя, чем страданиям множества неизвестных жертв. Вы, возможно заметили, что та же стратегия потихоньку пробирается в политическую риторику: тамошние деятели в поддержку своим аргументам рассказывают об обычном человеке, причем описывают его так, чтобы любой слушатель мог себя с ним идентифицировать. Судя по всему, мы можем посочувствовать скорее одному человеку, чем многим.
Даже ощущая, что нами манипулируют, мы, как правило, не можем устоять перед эффектом идентификации. С одной стороны, очень непросто постичь страдания огромного множества людей. Иосиф Сталин однажды заметил: «Смерть одного русского солдата — это трагедия. Миллион смертей — это статистика»[4]. Когда мы слышим о массовой гибели людей, мы не можем осмыслить масштаб трагедии — подобное не укладывается в голове, а цифры просто ошеломляют. Мы с гораздо большей вероятностью будем помогать, если увидим одного пострадавшего. Как объяснила мать Тереза: «Если я увижу перед собой массу людей, я никогда не буду действовать. Если увижу одного, буду».