Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Открыв глаза, я увидел ветку сирени в ярком солнечном свете; я лежал в какой-то мансарде, напротив, у выбеленной стены, на комоде, стояли тазик и кувшин; я смотрел на них, пытаясь понять, зачем они тут стоят, а потом заснул. В следующий раз я проснулся от ощущения свежести на лице и увидел женщину мощной комплекции, в юбке с мелкими синими цветочками, которая открывала окошко мансарды, рядом, у ее ног, сидел жирный фокстерьер и вылизывал себе зад. Женщина обернулась, цветочки взметнулись волной, она подошла к моей постели, фокстерьер за ней, она остановилась, фокстерьер уселся, оба они посмотрели сначала на меня, потом друг на друга.
— Он проснулся, — сказала женщина.
И обратилась ко мне:
— Проснулись, месье?
Я хотел сказать «да, спасибо», но во рту все слиплось, и язык не поворачивался. Хозяйка и пес опять переглянулись.
— Он еще очень слаб, — сказала она.
Женщина в синецветочном вихре подошла к окошку, фокстерьер за ней. Она высунулась наружу и крикнула:
— Эрнест! Эрнест! Он проснулся!
— Бедный малый, — ответил голос снизу. — Сейчас приду.
Хозяйка отошла от окошка, и я снова увидел, как качается пронизанная солнцем ветка сирени.
— Плюха, не лижи зад! Не псина, а маньяк какой-то, — сказала хозяйка.
Собака опустила голову. Тут открылась дверь, и в комнату вошел толстенький кругленький человек в шлепанцах, белом фартуке и поварском колпаке. Все трое молча уставились на меня.
— Пожалуй, надо дать ему куриного бульона, — сказал повар.
— Куриного бульона? — задумчиво переспросила женщина. — А кого зарежем: Кокотку или Бебетту?
Видимо, сделать выбор было непросто, хозяйка, повар и собака долго обменивались вопрошающими взглядами.
— Я думаю, Бебетту, — сказал наконец повар. — Она, спору нет, пожирнее Кокотки будет.
— Так-то оно так, но она несется, — возразила хозяйка, — а Кокотка привередничает.
— Это пройдет. Я знаю Кокотку, это она все из-за Петруса.
— Ох уж этот Петрус! — Хозяйка покачала головой, а фокстерьер что-то проворчал себе под нос.
— Пройдет, пройдет. Я знаю, что надо делать.
— Ну, давай Бебетту. А кроме бульона что?
— Хороший омлет с зеленью, — мечтательным тоном предложил повар. — Это легкая пища, съешь и не заметишь. А потом жареную уточку, ему же надо набираться сил.
— Жареную уточку? Матиаса, что ли, возьмем? Повар нахмурил лоб:
— Нет. Матиаса я бы пока оставил, пусть жирку нагуляет. Лучше ощиплю Теодора.
— Ладно, — согласилась хозяйка. — Плюха, не лижи зад! А на десерт?
— Кофейное суфле с ликером, — не колеблясь выпалил повар.
Я шевельнулся в кровати и прошептал:
— У меня же нет денег.
Повар захохотал, так что брюхо затряслось. Хозяйка тоже смеялась, и синие цветочки скакали по подолу. А Плюха обрадовалась, что про нее забыли, и давай опять неприлично вылизываться. Но не тут-то было:
— Плюха, фу, не лижи зад!
— У нее, бедняги, экзема, — заступился за псину повар. — Она ест слишком острую пищу. Надо бы ее на диету посадить. Так-то вот, молодой человек, лучше иметь пустой кошелек, чем экзему в заднице, ха-ха-ха!
Супруги Бажу, так их звали, три недели держали меня у себя и откармливали, ни разу не спросив, кто я такой и откуда взялся. У месье Бажу была своя теория: чтобы жить без печали, надо отгородиться от всего пятисантиметровым слоем жира, и он не желал выпускать меня из «Придорожного» кафе до тех пор, пока я не покроюсь этим спасительным панцирем. А мадам Бажу вернула мне бумажку в пятьдесят долларов, которую я бросил на стойку, никаких вопросов она мне не задавала и рассказала, что ее муж нашел меня в канаве километрах в двух отсюда и привез в своем фургончике. Скоро я уже смог вставать и выходить в сад, гулял там под сиреневыми кустами, сидел на лавочке, рисовал палкой на земле кружочки и линии, из которых иногда складывалось слово «Вандерпут». Вот она, моя участь, думал я и быстро стирал буквы. Мадам Бажу сновала между столиками в кафе в сопровождении Плюхи, которой прилепили на задницу компресс. В середине дня около кафе останавливалось много машин, хозяйка сама принимала заказы и обслуживала клиентов, по большей части иностранцев, единственной ее помощницей была растрепанная подавальщица, которую когда-то изнасиловал американский солдат, так что она немножко кумекала по-английски. Месье Бажу в поте лица трудился на кухне и выписывал счета. Когда очередные посетители заканчивали обед и переходили к кофе, мадам Бажу бежала к мужу, минут пять они оживленно, торопливо что-то обсуждали, потом высовывались из окна, еле протискиваясь вдвоем, и разглядывали выстроившиеся перед домом машины.
— Которая?
— Большая черная вон там, справа.
Месье Бажу восторженно прищелкивал языком.
— Да-а, это серьезно! Годится. Одна тачка стоит столько, что на эти деньги можно купить целый особняк в Марокко, куда русские точно не доберутся. Посчитаем им вино в два раза дороже.
— Они ели Матиаса! — укоризненно говорила мадам Бажу.
— Матиаса тоже удвоим, — решал месье Бажу. — А еще припиши внизу: «Плюха, пятьсот франков».
— А они не спросят, что это такое? — с сомнением говорила мадам Бажу.
— Ничего они не спросят, — убеждал ее муж. — Они же знают, что они американцы. А если вдруг спросят, скажешь, это новый налог, дескать, социалисты ввели на нашу голову.
Мадам Бажу, сияя улыбкой, возвращалась к посетителям, Плюха, довольно виляя хвостом, поспешала за ней. Составление счетов было для месье Бажу настоящей пыткой. Он прижимал листок к стене, грыз карандаш, затравленно озирался по сторонам и ждал вдохновения.
— Никак, — вздыхал он. — Не знаю, что еще придумать. За что бы с этих скотов еще содрать? Правительство опять сменилось, но по этому случаю я уже и так поднял все цены на пять процентов, как обычно. Ничего больше в голову не приходит!
Взгляд его остановился на собачьей заднице.
— Компресс… — машинально пробормотал он. — Нет, это не пойдет… Ну, значит, все. Больше ничего не придумаю. Похоже, я истощаюсь, придется менять профессию…
Иногда месье Бажу выходил из кухни «подышать воздухом», садился на лавку и кидал камень. Плюха бежала за ним и приносила хозяину, а тот кидал опять… и так добрых полчаса. «В моем возрасте, — говорил месье Бажу, утирая пот со лба, — полезно поразмяться, а заодно и аппетит нагулять». Если разминка затягивалась, Плюха изъявляла протест: садилась на землю и отказывалась сдвигаться с места. Месье Бажу ругал ее долго и смачно, обзывал «сарделькой» и «жирной тварью». А потом и сам отправлялся «немножко соснуть». Однажды утром, одеваясь, я нашел в кармане помятое письмо, долго разглядывал незнакомый убористый почерк на конверте и вдруг понял: это письмо, которое дал мне перед смертью Кюль и о котором я совсем забыл. Меня обжег стыд, я вспомнил, как умоляюще смотрел на меня эльзасец, как силился что-то сказать. В тот же день я отнес письмо на почту в Фонтенбло и отправил. К тому времени я полностью оправился и с ужасом думал, что же теперь делать. Меня преследовала мысль о Вандерпуте, и, как ни странно, я испытывал потребность увидеться и поговорить с ним. Мне хотелось расспросить его, узнать, что с ним было в прошлом. Хотелось разведать его след, чтобы не пойти по нему, разузнать, какой тропкой он прошел, чтобы не свернуть на нее самому. Иногда я выходил на дорогу, брел вдоль поля и терзал себя мучительными вопросами, на которые не мог ответить. Я снова чувствовал себя отрезанным, отгороженным от людей, единственным уцелевшим на плоту. Почему, думал я, вокруг меня происходят какие-то великие события мирового масштаба, а я не могу принимать в них участия; мне вдруг пришло в голову, что отец тоже жил отгороженным от людей, а когда попытался к ним присоединиться, то потерял жизнь. Но теперь эта цена не казалась мне слишком большой, я и сам был готов заплатить ее. Я глядел на склоненные человеческие фигурки в полях, на эти разноцветные — красные, желтые, синие — пятнышки, которые передвигались под ярким солнцем, и хотел только одного: быть среди них, раз и навсегда стать такой же фигуркой, как все прочие, таким же цветным пятнышком на земле, еще одной парой рук, еще одной безмятежной душой, вырваться наконец из своего одиночного заточения и разделить всеобщее одиночество человеческого рода. Как-то раз в вечерней газете мне попалась на глаза статейка о том, что группа молодых людей собирается уехать в Камерун и основать там колонию-коммуну, и меня пронзило по-детски острое желание поехать с ними, я ведь неплохой водитель, а у них наверняка будут грузовики, впрочем, я бы согласился делать что угодно. В статье говорилось, что им не хватает денег, наберись у них миллион франков — и они могли бы отправиться прямо сейчас. Боже мой, подумал я, франки еще на что-то годятся! Я представлял себе, как принесу им недостающий миллион, а взамен попрошу, чтобы они взяли меня шофером. Лежа посреди поля с травинкой в зубах, я мечтал об Африке, трава вокруг превращалась в джунгли, мне мерещилось озеро Чад и бродящий по берегу старый слон-бобыль, которого считают гордецом. Все это я когда-то вычитал в книжке. Я смотрел на небо высоко над головой — небесный свод, под которым умещается столько всего… столько стран и континентов, столько разных судеб, — и ко мне возвращалась бодрость, я начинал думать, что, может, и не стану Вандерпутом, а сверну в другую сторону. Сначала вернусь в Париж, потом махну в Африку с этой готовящейся экспедицией. Миллион франков — какой пустяк, я только усмехался: достану я им этот миллион запросто. Стоит только порыться в квартире на улице Принцессы, наверняка там еще кое-что осталось. Старик, уж верно, припрятал деньжат, а нет, так я его заставлю продать что-нибудь из его помпезной мебели или картин, которые пылятся без толку. И я сказал супругам Бажу, что собираюсь идти «домой».