Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я терпел, – зло говорил Еремей Николаевич, – изо всей своей мочи терпел. Но ты меня, Турка, до нижнего донышка вычерпала. Уйду!
«Сейчас она скажет, закричит про то, кто ее терпенье считал, – подумала Прасковья, – про то, что она всех их, дармоедов, содержит, а без нее они бы христорадничали и давно бы загнулись на бескормице…»
Прасковья знала, что свекор не уходит на отхожий промысел, потому что его мастерства нонешней власти не требуется. Плотники в Омске тяп-ляп строят, а Еремею Николаевичу подавай задания по фигурной резьбе. Он предпочитает дома своими досточками тешиться, хотя в страду, конечно, в поле выходит. И вот теперь ее, Прасковьи, недосмотр и промашка почему-то вызвали у свекра решимость покинуть семью.
Анфиса Ивановна повела себя совсем не так, как ожидала Прасковья.
– Охохошеньки! – раздался стон Анфисы Ивановны.
Прасковья осторожно приоткрыла глаз: свекровь руку свекра захватила, в плечо ему головой уткнулась и бормотала:
– Господи, прости! Еремей, ты ж меня как никто знаешь! Я ж в работе лютая, себя не счажу, а других и подавно. Кто меня охолонит, если не ты? Я ж твоя крокодилица! Извела меня мышь предчувствия!
Прасковье стоило труда не издать возглас удивления: Анфиса Ивановна в унижении! Прасковья язык себе прикусила до боли, глаза зажмурила, точно ребенок перед страшным.
– Ладно, – сказал Еремей Николаевич, – отцепись, впилась точно клещ…
Прасковья потом спрашивала мужа, кто такая крокодилица. Степан отвечал, что это животное болотное в странах на других континентах, вроде змея. Прасковья допытывалась: а если муж называет жену крокодилицей, то это как? Степа говорил, что никак, – и этот муж, и его жена дурные на голову. А «мышь предчувствия»? Степа сказал, что ей лезут в голову всякие глупости.
Принесенные сколы льда Анфиса завернула в тряпку и приложила к ожогу на ноге невестки. Та, раздетая донага, пыталась говорить, что ей уже хорошо, полегчало… Свекровь велела заткнуться.
Анфиса увидела и непомерно большой живот в трещинах лопнувшей кожи, и ввалившиеся скулы на рябом лице, и вздувшиеся вены на груди, и самое плохое – сильно отекшие ноги.
– Что ж ты молчала, дура? Есть мне досуг тебе под юбку заглядывать?
– Простите! Я только сегодня не сдюжила… Я могу…
– Чего «могу»? – передразнила свекровь.
В этот момент она вешала на открытое окно мокрую, редкого плетения холстину – чтобы воздух шел подсыроватый, а гнус-комарье не влетало.
– Твое «могу» сейчас для ребенка главное, – говорила Анфиса Ивановна. – Вроде ты и не худа умом, Параська… Не мог мой Степушка на дуре жениться… А все-таки акцентов расставлять не умеешь.
– Чего расставлять?
– Того, что главное в данное время. Твое главное – дитя выносить.
– Но вы же… сегодня же хлеб…
– Ты еще упрекай меня, неблагодарная голытьба!
– Простите!
Анфиса подошла к кровати, на которой лежала невестка, присела на край.
– Извините… – начала Прасковья.
– Умолкни!
Несколько коротких минут Анфиса сидела, опустив голову, выравнивая дыхание, чуть потряхивая кистями. Потом положила ладони на живот Прасковье. Та вздрогнула от неожиданности и затихла, подчиняясь воле рук свекрови, от которых шло обволакивающее тепло. Анфиса сместила растопыренные пальцы по кругу в одну сторону, потом в другую, нахмурилась, убрала руки. Склонилась, ухо приложила к животу Параси, с одной стороны послушала, с другой… Сомнений нет.
– Двойня у тебя, – проговорила с нескрываемой досадой Анфиса Ивановна. – Близнецы. Такая судьба нам на роду написана. Помрут, у всех помирали. А дальше будут нормальные дети.
– Как? Что? – запричитала Прасковья.
Голая, пузатая, с уродливыми отекшими ногами, с грудями прежде, очевидно, крохотными, а теперь, как и живот, с потрескавшимися розовыми овражками лопнувшей кожи и с голубоватыми извилинами вен, Прасковья трепыхалась на кровати, как испуганный паук, вырванный из сотканной им паутины.
– Воля Божья, – вздохнула Анфиса. – Матку, орган женский, сохранишь, будет тебе дальнейшая жизнь со Степаном и в нашем роду. А без матки ты снег прошлогодний.
Она убрала ледяной компресс и смазала ногу Прасковье кедровым маслом. Выходя из комнаты, оглянулась:
– Прикройся! Не ровен час, зайдет кто-нибудь, а ты во всей красе.
Страшный приговор свекрови оглушил Прасковью, она даже плакать и молиться не могла. Лежала пластом, в потолок смотрела. Марфа поесть принесла, Прасковья головой помотала и повернулась на бок, в стенку уставилась. Нюраня сбегала к ее матери и рассказала, что Парася упала, ногу обварила, теперь находится, как тятя сказал, «на постельном режиме». Туся, испугавшись, поспешила к дочери, но Парасенька то ли притворилась, что спит, то ли в самом деле дремала.
Наталью Егоровну пригласили чай пить. Самовар у Медведевых был знатный – двухведерный. Когда вся семья и работники за чаепитием засиживались, случалось, по нескольку раз самовар ставили. Нюраня больше трех чашек чая выпить не могла, а дядя Аким и дядя Федот по десять чашек принимали. Нюраня очень любила эти вечера за самоваром, потому что тятя, обычно несловоохотливый, если не уходил быстро, если было у него настроение, рассказывал что-нибудь интересное про свои путешествия по Расее, да и про Сибирь неожиданное. В тот вечер говорили о яблоках.
Прасковья слышала, как пришел Степан, и торопливое «бу-бу-бу» – ему поведали о случившемся, и его невнятные и тревожные «бы-бы-бы» – вопросы, и снова «бу-бу-бу» – успокаивали.
Степан приоткрыл дверь, заглянул в их горенку. Прасковье страстно хотелось, чтобы он вошел, обнял ее.
Но тут раздался голос свекрови:
– Не тревожь, пусть отдыхает. Иди есть, все погрето. Тут тебе не трактир, чтобы по десять раз накрывать.
Степан закрыл дверь.
Еремей Николаевич, прослуживший в госпитале несколько лет, имел авторитет в медицинских вопросах.
– Бабам на сносях требуется особое специальное питание, – сказал он.
Петр загыгыкал, Федот и Аким потупились, они никак не могли привыкнуть к тому, что хозяин не стеснялся говорить о вещах, для мужского авторитета неприемлемых.
– Како тако особо специальное? – заинтересовалась Наталья Егоровна.
– К примеру, яблоки.
– Бабы в Сибири прекрасно без яблок рожали, – не согласилась Анфиса Ивановна. – И в старое время цены на яблоки кусались. Пуд мяса стоил два-три рубля, а за одно яблоко на базаре просили двадцать пять копеек.
– Говядина дешевле яблок, – быстро подсчитал Петр.
– Так они ж все привозные, баловство одно, – стояла на своем Анфиса. – За морем телушка полушка, да рубль перевоз.