Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Идти по снежной рабочей окраине с седой женщиной, называя ее «мама», оказалось странным занятием. Большую часть своей жизни Индиана прожил вдали от родителей и вообще от старых людей каждая, новая его жена была моложе предыдущей на целое поколение, потому он не знал, как ему себя вести. Мать сама взяла его под руку. Он подсадил свою мать в троллейбус. Пробил компостером ее и свой билет. Подал ей руку, помогая выйти из троллейбуса. Отвлеченно подумал, что мать его о'кей, вполне живая. Во всяком случае, передвигаться с ней возможно с нормальной скоростью.
Агентство, одноэтажный домик в снегу, оказалось на месте. Ни души не было в совершенно голом зале без единого стула. Или жители микрорайона никуда не ездили, или покупали свои билеты прямо на вокзале. Он попросил у женщины в окошке плацкартный билет до Москвы, и она продала ему плацкартный билет, самое последнее место. «У туалета… — извинилась женщина. — Возьмете место у туалета?» Он кивнул, что возьмет. «Может, на несколько дней позже поедешь?» — сказала мать, глядя на то, как женщина за стеклом жмет на клавиши, выстукивая ему билет. «Не могу, мама…» Уже шагая с матерью по снежной пустыне в магазин, он вдруг спросил себя, почему он купил билет в голый плацкартный вагон, соответствующий третьему классу, имея в кармане пачку денег, плюс по возвращении в Москву ему должны были выдать еще пачку? Он спросил об этом у матери. «Привычка, наверное, — сказала мать. — Ты себе нелегкую дорогу выбрал, всегда бедным был… вот и привык. Да и сейчас, что у тебя есть? Ты мне сам писал, что в очень холодной и маленькой квартире живешь… Денег, если станут платить еще за публикации, нам больше не переводи, тебе деньги нужнее, себе возьми».
«Мама, рубли не меняют на франки. Рубли для меня бесполезны».
«Как же так, сын… что ж, наши деньги, выходит, хуже других, раз ничего не стоят?»
«Стоят, мам, но вы же не члены Монетарного фонда, или какой там организм ответствен за все валюты на планете… я забыл».
«Когда-то у нас не было денег, — сказала мать, — а теперь есть, а что с ними делать? — Мать вздохнула. — Давай я куплю тебе пальто? В нашем универмаге очень хорошие пальто есть. Или возьми отцовское. Ему все равно не сносить… кому останутся?»
«Мама… пожалуйста?» Мать поправила на нем шарф, и они зашагали дальше.
Они посетили два продовольственных магазина. Оба были полны продуктов питания, однако непривычно грубых и страшных на вид. Еда была не расфасована аккуратно в пластиковые пакеты мелкими порциями (такой покупал еду Индиана на рю Сент-Антуан в супермаркете «Монопри»), но лежала на виду в единицах, в которых ее создала природа. Маслянистые копченые рыбины лежали глыбами в эмалированных тазах за стеклом витрин и поверх их, прямо на уровне глаз покупателей, ничем не покрытые, распространяя крепкие запахи. В соседних тазах лежали в соленых растворах соленые рыбины. Глыбы маргарина и масла. Хлеб, твердый и тяжелый, грубыми шершавыми буханками-головами возлежал на полках отдела самообслуживания. Мать нажала на несколько хлебов пальцем. То же самое она проделала с булками. Палец матери, заметил сын, в булки не углубился. «Возьмем булочек? Кажется, они не очень свежие, но они редко бывают.» Сын согласился: «Возьмем».
Мать приобрела целых два кило колбасы, широкой, как труба канализации. «У них сегодня есть корейка. И вполне хорошая. Всего шесть рублей килограмм. Кооперативная. Возьмем пару кусков, сын? Она тебе нравится?» Розово-белая корейка, то есть ветчина, подобно рыбам, лежала в нескольких тазах, поставленных поверх витрины. Покупатели, немногочисленные, указывали на понравившийся им кусок, и бабища в халате взвешивала и объявляла цену. Далее покупатель шел в кассу и платил. С «чеком», выбитым (так и говорили — «выбить чек») в кассе, покупатель возвращался к прилавку и забирал продукт в обмен на «чек». Мать с сыном купили два куска корейки. Сына обидело то обстоятельство, что мать, называя кассиршу и продавщицу по имени и обменявшись с ними приятельскими фразами, не сочла нужным представить им сына. Мать стесняется заграничного блудного сына? Матрос подумал грустно, что, возможно, мать будет стесняться его всегда. Вместо того, чтобы гордиться им. Советская психология особая. Народный коллектив настолько подавил саму идею индивидуума, что «быть как все» есть удовольствие, преобладающее над удовольствием быть умнее, талантливее, изобретательнее других. Мать стесняется, что он не такой, как все здесь — к такому горькому выводу он пришел. Он вспомнил, как, увидев впервые его красивую московскую жену, мать сказала: «Она слишком красива для тебя, сын!» Мать так никогда и не смирилась с тем, что сын ее «слишком».
«Скупившись», мать с сыном пошли, снег поскрипывал под подошвами, домой. Прохожие были редки в холодном поле. Хозяйничал здесь ветер.
«Хорошо, когда сын сумки несет», — сказала мать весело.
«Почему они так неумно разогнали поселок, а, мам? Один дом от другого на сотни метров отстоит. Как в поле живете…»
«Летом зелено, хорошо очень», — сказала мать.
«Печатать меня теперь будут все чаще, раз начали… Давайте я вам квартиру на эти деньги куплю. Если в Москве не хотите, то хоть в центре Харькова, а? А эту продадите».
«Не хотим мы в центр. В центре с едой хуже. У нас магазины хорошие. Да и шумно в городе. К тому же нам недолго осталось жить, чего суетиться-то…»
На подобный аргумент у матроса не нашлось возражений.
Они сели в кухне. Сын выпил рюмку коньяка. У матери, отметил сын, по-прежнему очень чисто в квартире, и в кухне тоже. Мать всегда гордилась своей опрятностью. «Люди мне говорят, у вас как у немки в доме!» Возраст обитателей квартиры, подумал сын, заметнее всего в ванной комнате: там он обнаружил массу ненужных молодым, но абсолютно необходимых старым людям тряпочек, мочалок, ковриков, резиновую грушу. «Помнишь ее? — Мать держала в руках склепанный из алюминия странный сосуд с двумя ручками. — Когда ты был маленький, я в этой кастрюльке кашу тебе варила». Он помнил. Сосуд этот мелькал через все его детство, появляясь, всегда нужный, наполненный то горячей картошкой, то котлетами. «Моя самая первая кастрюлька, — сказала мать гордо. — Еще до войны мне ее один татарин в Казани склепал. Когда я к твоему отцу перебралась жить, эта кастрюля была моим единственным приданым. Я берегу ее, но все равно варю в ней иногда. Ей ничего от времени не сделалось. Потому что тогда люди умели работать по металлу. Видишь, вся из обрезков склепана, а никогда не протекала. Сейчас кастрюли не те. Большую купила, эмалированную, так на ней эмаль через месяц уже полопалась. Народ стал злой, нехороший, потому и работают лишь бы как… Ты знаешь, сын, — мать наклонилась к нему и прошептала, — так много плохих людей появилось… так много! Раньше-то они боялись власти, а теперь не боятся. Опасно стало жить. Я раньше в парк, тут у нас рядом, любила гулять ходить. Теперь не хожу, боюсь. Парня у нас там повесили прошлым летом. Ты где ходить будешь, в Москве или у нас, так ты языком-то не трепи, не говори, что ты за границей живешь… Плохие люди узнают, не дай Бог. Я никому соседям не скажу, что ты приехал, не хочу. Убийств полно вокруг, грабежей, за три рубля готовы жизнь загубить некоторые…»