Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поражающий своим спокойным размахом феномен потряс Хари, но я ничего не мог о нем сказать. Для меня, соляриста, он был таким же новым и непонятным, как и для нее. Впрочем, не зарегистрированные ни в каких каталогах формы можно наблюдать на Солярисе два-три раза в год, а если повезет, даже чаще.
Следующей ночью, примерно за час до восхода голубого солнца, мы были свидетелями другого феномена – океан фосфоресцировал. Это явление было уже описано. Как правило, оно наблюдалось перед возникновением асимметриад, вообще же говоря, это был типичный признак локального усиления активности плазмы. Однако в течение последующих двух недель вокруг станции ничего не произошло. Только однажды глубокой ночью я услышал доносящийся словно ниоткуда и отовсюду сразу далекий крик, необыкновенно высокий, пронзительный и протяжный, какие-то нечеловеческие мощные рыдания. Вырванный из кошмара, я долго лежал, вслушиваясь, не совсем уверенный, что и этот крик не есть сон. Накануне из лаборатории, частично расположенной над нашей комнатой, доносились приглушенные звуки, словно там передвигали что-то тяжелое. Мне показалось, что крик тоже доносится сверху, впрочем, совершенно непонятным образом, так как оба этажа разделялись звуконепроницаемым перекрытием. Этот агонизирующий голос слышался почти полчаса. Мокрый от пота, обезумев, я хотел уже бежать наверх, крик раздирал мне нервы. Но понемногу голос затих, и снова был слышен только звук передвигаемых тяжестей.
Через два дня, вечером, когда мы с Хари сидели в маленькой кухне, неожиданно вошел Снаут. Он был в костюме, настоящем земном костюме, который его совершенно изменил. Снаут как будто постарел и стал выше. Почти не глядя на нас, он подошел к столу, наклонился над ним и, даже не садясь, начал есть холодное мясо прямо из банки, заедая его хлебом. Рукав его пиджака несколько раз попал в банку и был весь перепачкан жиром.
– Пачкаешься? – сказал я.
– Гм? – пробурчал он с полным ртом.
Он ел так, будто несколько дней у него во рту не было ни крошки, налил себе полстакана вина, одним духом выпил, вытер губы и, отдышавшись, огляделся покрасневшими глазами. Потом посмотрел на меня и буркнул:
– Отпустил бороду?.. Ну-ну…
Хари с грохотом бросала посуду в раковину. Снаут начал слегка покачиваться на каблуках, морщился и чмокал. Мне казалось, что он делает это нарочно.
– Не хочется бриться, да? – спросил он, в упор глядя на меня.
Я не ответил.
– Смотри! – бросил он помедлив. – Не советую. Он тоже первым делом перестал бриться.
– Иди спать, – буркнул я.
– Что? Дураков нет. Почему бы нам не поговорить? Слушай, Кельвин, а может, он нам желает добра? Может, хочет нас осчастливить, только еще не знает как? Он читает желания в наших мозгах, а ведь только два процента нервных процессов находится под контролем сознания. Следовательно, он знает нас лучше, чем мы сами. Значит, нужно его слушать. Соглашаться с ним. Слышишь? Не хочешь? Почему, – его голос дрогнул, – почему ты не бреешься?
– Перестань, – проворчал я. – Ты пьян.
– Что? Пьян? Я? Ну и что? Разве человек, который таскает свое дерьмо с одного конца Галактики на другой, чтобы узнать, чего он стоит, не может напиться? Почему? Ты веришь в миссию? А, Кельвин? Гибарян рассказывал мне о тебе до того, как отпустил бороду… Ты точно такой, как он говорил… Не ходи только в лабораторию, утратишь еще кое-какие иллюзии. Там творит Сарториус, наш Фауст au rebours[6], ищет средства против бессмертия. Это последний рыцарь святого Контакта… его предыдущий замысел тоже был неплох – продленная агония. Неплохо, a? Agonia perpetua… соломка… соломенные шляпы… Как ты можешь не пить, Кельвин?
Его почти невидящие глаза с опухшими веками остановились на Хари, которая неподвижно стояла у стены.
– О Афродита белая, океаном рожденная, – начал он декламировать и захлебнулся смехом. – Почти… точно… а, Кельвин? – прохрипел он, кашляя.
Я все еще был спокоен, но это спокойствие начинало переходить в холодную ярость.
– Перестань! – шикнул я на него. – Перестань и уходи!
– Выгоняешь меня? Ты тоже? Отпускаешь бороду и выгоняешь меня? Уже не хочешь, чтобы я тебя предостерегал, чтобы советовал тебе как один настоящий звездный товарищ другому? Кельвин, давай откроем донные люки и будем кричать ему туда вниз, может, услышит? Но как его называть? Подумай, мы назвали все звезды и планеты, а может, у них уже были свои имена? Что за узурпация? Слушай, пошли туда. Будем кричать… Расскажем ему, что он из нас сделал, пока он не ужаснется… выстроит нам серебряные симметриады, и помолится за нас своей математикой, и окружит нас своими окровавленными ангелами, и его мука будет нашей мукой, и его страх – нашим страхом, и он будет нас молить о конце. Почему ты не смеешься? Я ведь только шучу. Может быть, если б у нашей породы было более развитое чувство юмора, до этого бы не дошло. Знаешь, что он хочет сделать? Он хочет его покарать, этот океан, хочет довести его до того, чтоб тот кричал всеми своими горами сразу… Думаешь, он не осмелится предложить свой план на утверждение этому склеротическому ареопагу, который нас послал сюда искупать не свою вину? Ты прав, струсит… но только из-за шапочки. Шапочку не покажет никому, он не настолько смел, наш Фауст…
Я молчал. Снаут шатался все сильнее. Слезы текли по его лицу и капали на костюм.
– Кто это сделал? Кто это сделал с нами? Гибарян? Гезе? Эйнштейн? Платон? Знаешь, все это были убийцы. Подумай, в ракете человек может лопнуть как пузырь, или застыть, или изжариться, или так быстро истечь кровью, что даже не вскрикнет, а потом только косточки будут стучать о металл, кружась по ньютоновским орбитам с поправкой Эйнштейна, эти наши погремушки прогресса! А мы охотно… потому что это прекрасная дорога… мы дошли… и в этих клетушках, над этими тарелками, среди бессмертных судомоек, со свитой верных шкафов, преданных клозетов, мы осуществили… посмотри, Кельвин. Если бы я не был пьян, не болтал бы так, но в конце концов должен это кто-нибудь сказать. Кто в этом виноват? Сидишь тут как на бойне, и волосы у тебя растут… по чьей вине? Сам себе ответь…
Он медленно повернулся и вышел, на пороге схватился за косяк, чтобы не упасть, и еще долго эхо его шагов доносилось до нас из коридора.
Я избегал взгляда Хари, но вдруг наши глаза встретились. Я хотел подойти к ней, обнять, погладить ее по волосам, но не мог. Не мог.
Следующие три недели были как будто один и тот же день, который повторялся, каждый раз точно такой же, как вчерашний. Заслонки окон задвигались и поднимались, по ночам меня швыряло из одного кошмара в другой, утром мы вставали, и начиналась игра. Я изображал спокойствие. Хари тоже. Эта молчаливая договоренность, сознание взаимной лжи стало нашим последним убежищем. Мы много говорили о том, как будем жить на Земле, как поселимся где-нибудь у большого города и никогда уже не покинем голубого неба и зеленых деревьев, вместе придумывали обстановку нашего будущего дома, планировали сад и даже спорили о мелочах… о живой изгороди… о скамейке… Верил ли я в это хотя бы секунду? Нет. Я знал, что это невозможно. Я знал об этом. Потому что даже если бы она могла покинуть станцию – живая, – то на Землю может прилететь только человек, а человек – это его документы. Наше путешествие закончится на первом же контрольном пункте. Станут выяснять ее личность, и нас разлучат. Станция была единственным пунктом, где мы могли быть вместе. Знала ли об этом Хари? Наверно. Сказал ли ей кто-нибудь об этом? После всего случившегося думаю, что да.