Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По всему было видно, что он стар и болен, и его усталые глаза, казалось, не хотели больше смотреть на жизнь. Как он почел нужным сообщить, за последние три месяца он перенес три хирургических вмешательства, и было слишком заметно, что улыбке, которая временами мелькала на его губах, недостает необходимой искренности, что, скорее, это выражение, выработанное долгими годами практики и закалки. Недаром это был человек, за которым — как он сам сказал без всяких церемоний — повсюду следовал призрак близкой и мучительной смерти, человек хрупкий и напуганный.
— Я провожу больше времени в больнице, чем на улице, — сказал он. — Врачи дают мне еще три года, самое большее — четыре.
Казалось, Малама принадлежал к той породе людей, которые были бесконечно мудры и счастливы, но их способности и удача необъяснимым образом шли на убыль, а вместе с ними и самоуважение, и единственное, что им осталось, это чувство отвращения ко всему на свете и ощущение, что, выбирая жизненный путь, они совершили роковую ошибку, а также некоторые криминальные наклонности, с особой кровожадностью проявлявшиеся, стоило ему упомянуть Папу или кого-нибудь из кардиналов. Однако, как очень скоро обнаружил Гаспар, у Маламы было более чем достаточно поводов чувствовать себя хуже некуда, и не только из-за рака поджелудочной железы, который мучил его, сделав характер старика до крайности тяжелым и неуживчивым, — болезнь, явно вызванная (и любопытно, что сам Малама сознавал это) спертым духом ватиканских интриг, которым ему приходилось дышать вот уже пятнадцать лет.
Он начал с того, что, хотя Гаспар и «беленький» и несмотря на разницу, которая, несомненно, существует между ними, а также их методами и образом действий, он чувствует сердечное родство с ним — а «сердечный происходит от слова сердце», посчитал необходимым уточнить он, — из-за тесных взаимоотношений, которые существуют между ними обоими и Нечистым, поскольку он не сомневался, что все экзорцисты образуют особое братство в глазах Божиих. Разве экзорцизм не есть одна из главных, если не главная миссия, возложенная на каждого священника? Разве крещение не является актом экзорцизма, которым Церковь встречала каждого из людей? Но, к несчастью, в эти трудные для духа времена говорить о дьяволе считалось дурным тоном среди кардиналов и епископов, чьи умы были заворожены и ослеплены диктатурой науки и техники. Некоторые богословы даже отстаивали точку зрения, согласно которой исцеления, произведенные Иисусом, касались жертв нервных заболеваний, а не настоящих бесноватых, но разве в Евангелии не проводилась четкая грань между исцелениями и изгнанием нечистого духа?! Разве это не так? Однако кризис, по словам Маламы, затронул не только вероучение. Он прямо влиял на конкретных личностей. Экзорцистов не хватало, и, несмотря на это, епископы не назначали новых. Почему? Да потому, что они верили в дьявола «в теории», а не на практике, не в конкретных случаях. Они верили в дьявола, только чтобы не прослыть еретиками! Школа была утрачена, и ответственность за это несли исключительно епархиальные епископы — единственные, кто мог предоставлять священнику лицензию на то, чтобы практиковать экзорцизм. Разве не усматривается в этом грех небрежения? «Каковы сегодня основные потребности Церкви?» — спросил он, присовокупив дословную цитату из знаменитой речи Павла VI: «Не удивляйтесь, каким бы упрощенным и даже суеверным и нереальным ни показался вам наш ответ: одной из основных потребностей является защита от зла, которое мы именуем Дьяволом». И дело в том, что теперь они просят о помощи, теперь они в отчаянии взывают к нему, хотя, вполне вероятно, подобные упущения имели роковые последствия и теперь было уже поздно.
После этого предисловия он продолжал говорить, что чувство исключительного единства с братом Гаспаром толкало его на то, чтобы довериться ему и предупредить, чтобы он не ошибся в выборе жизненного пути, как это сделал он сам, так как было очевидно, что он дешево продал свою жизнь, да, что он отдал все, не получив взамен ничего, что было из ряда вон выходящим заявлением в устах человека, который, по меньшей мере внешне, принадлежал к верхам церковной иерархии. Он признался брату Гаспару, что на самом деле ему никогда не хотелось оставаться в Риме, что он всегда чувствовал себя плохо вдали от близких. Несмотря на то что он выполнил все необходимые формальности, чтобы вернуться в Африку и продолжать свою епископскую деятельность там, где его больше всего любили, ему так никогда и не предоставили разрешения. Сплошные обещания и отговорки. От брата Гаспара не ускользнуло, что в каком-то смысле его высокопреосвященство кардинал Малама говорил так, будто он уже умер или по крайней мере израсходовал все самое ценное в жизни. В Африке, по его словам, он был кем-то, народ его любил, народ нуждался в нем. Кстати, он упомянул, что принадлежал к роду колдунов, людей высоких, сильных и здоровых, каким и он был когда-то, людей, обладавших необычайными способностями, передававшимся из поколения в поколение. Корни его рода, уходившие в глубь веков, гарантировали подлинность каждого из его членов. Он говорил о своем деде с нежностью и тоской, которые на мгновение затуманивали его взгляд слезами; это был мудрый и уважаемый человек, полный любви, человек, гордившийся доставшимися ему способностями: способностью облегчать душевные страдания, способностью исцелять болезни и способностью изгонять бесов. Тем самым и он был предназначен любить свой народ, в этом состояло его призвание, и он исцелял слепых, изгонял демонов из бесноватых, и он был беден, беден и счастлив. В относительно позднем возрасте, чтобы быть точным — в девятнадцать лет, он познал Христа и могущественный свет Евангелия, чтение которого явилось для него чуть ли не сверхъестественным переживанием. Кажется, в первый раз, что оно попало в его руки, он прочел его не отрываясь, за один присест, признал себя частью облика Христова, и — поверите ли, брат Гаспар? — ему хватило прочесть его два раза, и, чудесным образом, он уже знал его наизусть. Он впитал Евангелие каждой частицей своей души и вырос, питаясь мудростью и любовью Христовой, придя к выводу, что его призвание не ограничивается его народом, что поле его деятельности — весь мир. Так изучил он богословов и постиг мистиков, становясь все мудрее и, естественно, при этом продолжая исцелять болящих и изгонять демонов, только теперь он еще и проповедовал Евангелие и воскресение из мертвых. Но вдруг люди, стоявшие над ним, движимые, несомненно, завистью, обвинили его в том, что он противоречит важным пунктам вероучения и пользуется не совсем ортодоксальными методами. Они говорили, что он смущает народ, вносит путаницу в понятия. Однако, вместо того чтобы отстранить его или даже отлучить от Церкви, что, возможно, было наиболее логичным, они продвигали его все выше и наконец под каким-то расплывчатым предлогом вызвали в Ватикан и тут, в Ватикане, заткнули ему рот и похоронили живьем, убаюкав лестью и прельстив нелепыми назначениями. Устав от бесконечной бюрократической работы, утратив связь со своим народом, он начал в немногие свободные часы практиковать экзорцизм и исцелять недужных. Слава его росла, он стал писать книги (Гаспар читал их: они были написаны вяло, полны неясностей, перегружены инфантильной поэзией, поэтому, и не без основания, богословы невысоко ценили их), стал появляться на телевидении, в ничтожных программках, но — главное! — он снова почувствовал себя живым. Курия вновь стала с подозрением следить за его растущей славой и, чтобы окончательно истощить силы кардинала, сверх меры загрузила его бумажной работой, правкой документов, рядовыми собраниями и богословскими конгрессами, бюрократическими поручениями и связями с правительством. В конце концов они пресекли в нем стремление к святости. Поскольку Церковь ничего не забывает, ничего не прощает, но требует всего… Необходимость вернуться в Африку стала настоятельной, и он снова предпринял формальные шаги, готовясь к своему возвращению, когда же наконец разрешение было предоставлено, он успел измениться настолько, что не узнавал своих родных мест. В общем, через несколько месяцев он вернулся, промелькнули еще годы, а теперь у него рак поджелудочной железы, и он никуда не годен: у него было чувство, что он потратил жизнь впустую, ошибся в выборе жизненного пути. Да, он делал все возможное, чтобы все большие суммы денег переправлялись в Африку, он еще боролся за это, но — зачем? Зачем, если, кроме всего прочего, использование этих средств было почти невозможно контролировать?