Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его нашли через неделю, насильно вернули, татуировку отлепили, брови отмыли, а все, что случилось, назвали недоразумением. Он сделал вид, будто согласен на недоразумение, стал снова ходить в школу… преимуществ у всего этого было два. Первое – что обращаться с ним дома стали дико осторожно, будто он стоящая на самом краю каминной полки хрустальная-ваза-память-из-России, которая может упасть от малейшего сквозняка. Второе и главное – что он теперь знал место . И, когда стража начала утрачивать бдительность, стал сперва редко, а потом все чаще и чаще наведываться к новым друзьям… классные люди, классная среда, никаких норм и правил, кроме одного: «Ты или не ори, или уйди» – вот, собственно, и все.
Тем более что он и не орал.
Через пару-тройку месяцев у него уже был послужной список – не очень длинный и не сильно выразительный, но все-таки: участие в двух-трех небольших кражах, где он играл хоть и не первую, однако вполне ответственную роль. Хорошо воспитанный и снова дорого одетый мальчик домашнего вида с родным немецким – можно ли желать лучшего? Люди верили ему с первого слова, сразу после первого слова закрывая глаза – и веря. А пока глаза у людей были закрыты, людей этих грабили, но даже и открыв потом глаза, никто из них не мог хоть в чем-нибудь заподозрить того мальчика… такие мальчики не могут быть ни в чем замешаны!Теперь у него появились деньги, на них он одел и обул Ирму во-все-во-что-надо – и Ирма стала загляденье… это чистая правда, никто даже мимо не мог пройти, не обернувшись. Дома он представил Ирму как свою подружку «из семьи художников» – знакомство прошло глаже не бывает, тем более что Ирма действительно была из семьи художников, просто художники постоянно ошивались где-то в жарких странах… писали, стало быть, а Ирма жила в родительской квартире одна – когда жила, конечно. В основном обреталась в подвале, где всем было по барабану, что у Ирмы квартира есть.
«Семью художников» сыграли чрезвычайно живописный в своих грязных хламидах (хламиды несильно постирали для такого случая) уличный попрошайка Вальтер и нервная красивая проститутка Труди – без приглашения («Извините за налет, но, кажется, нашим детям хорошо друг с другом!») нагрянув в гости к родителям Харри с дорогими экзотическими яствами… Между прочим, Труди даже отбухала губной помадой портрет Nadjezhdy на программе передач: как ни странно, получилось похоже. Потом родители были приглашены на квартиру к Ирме: Вальтер и Труди опять были в ударе (у Вальтера кисточка за ухом торчала!), хвастались перед гостями чужими полотнами, довольно профессионально ругали друг друга за концептуальную-бедность и композиционную-рыхлость, поили хорошим вином, сожгли в духовке индейку, хохотали, выбрасывая обугленную тушку в окно… – в общем, все как полагается. И дальше со всем этим было покончено. Теперь Харри мог иногда оставаться ночевать у Ирмы, а Ирма в квартире его родителей – для чего, собственно, и огород городили.
Харри с Ирмой ужасно смеялись, когда оба потеряли невинность: не потому, что потеряли, смеялись, а потому, что невинность на момент потери оказалась у обоих в наличии. Решили, раз такое дело, не расставаться теперь до смерти – и даже пожениться, если, конечно, Ирме рожать придется. Рожать Ирме, понятное дело, совсем не хотелось, но, слава Богу, и не пришлось, а потом уже они предохранялись всяко, Труди научила.
И – исчезало постепенно у Харри ощущение, что чужой он тут всем, в долбаной этой Германии, которую Харри не выбирал. Привезли шестилетним Гариком, вырвали – с кровью! – прежний язык изо рта, новый тупой иглой пришили, сказали: ты немец теперь, так и живи. И потом не спросили ни разу: хорошо ли тебе, Харри? А спросили бы – он бы сказал: нет, не хорошо, отвезите назад! Он никогда не привыкнет, пустое дело – и он делает все, чтобы не привыкать. У него есть несколько русских книжек, каждую из которых он прочитал раз по сто, но продолжает читать и читать, хоть они и детские, – тайком от всех, чтоб русский не забыть. Потому как он на материнском-то языке здесь не говорит ни с кем – с матерью и то не говорит, особенно с матерью не говорит: пусть она немецкий учит – может, хоть к старости выучит! Харри, с восьми лет начиная, ни одного слова по-русски при ней не произнес, как она на коленях ни умоляла. Незачем потому что: выбрала Германию для житья – говори по-немецки! И ни при ком больше не произнес – с тех пор как однажды кто-то из русских его сетевых друзей (после этого случая Харри перестал иметь русских сетевых друзей) ни с того ни с сего прислал ему такое стихотворение:
Приезжай в Россию, Харри,
Тут тебе дадут по харе!
Шутка юмора.
В общем, он тогда еще свой русский глубоко спрятал, никому не найти. Правда, давно уже не ищет никто: да и кому теперь может в голову прийти искать русский – хоть и поблизости от него? Смешно! Когда он всем немцам немец – за сто километров видно. Тут у нас не интеграция какая-нибудь пошлая, либэ фройндэ, – тут подымай выше: регенерация, майнэ дамэн унд хэррэн, полное перерождение организма!.. Во всяком случае, на первый взгляд, на второй, на третий и на десятый.
Но там, куда и одиннадцатый взгляд не достанет, внутри, в самой сокровенности… ох, не дай вам Бог сунуться туда, не дай Бог! Калашников заряжен уже – и дуло направлено непосредственно на вас. Потому что есть кого охранять: живет там под присмотром сердца один муравьишка. Муравьишка-который-домой-спешил. Харри – разбуди его среди ночи – эту историю слово в слово повторит и не собьется ни разу.
Вот, пожалуйста.
Залез Муравей на березу. Долез до вершины, посмотрел вниз, а там, на земле, его родной муравейник чуть виден.
Муравьишка сел на листок и думает:
«Отдохну немножко – и вниз».
У муравьев ведь строго: только солнышко на закат, – все домой бегут. Сядет солнце, – муравьи все ходы и выходы закроют – и спать. А кто опоздал, тот хоть на улице ночуй.
Солнце уже к лесу спускалось.
Муравей сидит на листке и думает:
«Ничего, поспею: вниз ведь скорей».
А листок был плохой: желтый, сухой. Дунул ветер и сорвал его с ветки.
Несется листок через лес, через реку, через деревню.
Летит Муравьишка на листке, качается – чуть жив от страха.
Занес ветер листок на луг за деревней, да там и бросил. Листок упал на камень, Муравьишка себе ноги отшиб.
Лежит и думает:
«Пропала моя головушка. Не добраться мне теперь до дому. Место кругом ровное. Был бы здоров – сразу бы добежал, да вот беда: ноги болят. Обидно, хоть землю кусай».
Смотрит Муравей: рядом Гусеница-Землемер лежит. Червяк-червяком, только спереди – ножки и сзади – ножки.
Муравьишка говорит Землемеру:
– Землемер, Землемер, снеси меня домой. У меня ножки болят.
– А кусаться не будешь?
– Кусаться не буду.
– Ну садись, подвезу…
Хватит? А то ведь Харри так и будет продолжать и продолжать из своей книжки, «Виталий Бианки. Рассказы и сказки. Минск. Издательство «Народная асвета», 1978»: он знает наизусть эту книжку. Одну из пяти, тогда еще привезенных оттуда, где он с тех пор так и не был ни разу, а теперь хранящихся в специальном месте, неважно где! Остальные четыре он тоже знает наизусть – и ежедневно повторяет что-нибудь из них, словно молитву. Да это и есть молитва, одна на все времена: Боже, помоги, Боже, не допусти, чтобы я потерял русский!