Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я-то кто? – верещал мужичок, стараясь залезть под колеса машины, где его трудно было достать. – Я человек – а вот вы кто такие?
Я побежал к лесу. Снег скрипел под ногами. «Вот сейчас выстрелят!» – подумал я и заметался зигзагами, словно этим надеялся обмануть вероятную пулю. Кто-то бежал по скрипящему снегу рядом со мной, и я не сразу сообразил, что это скользит моя собственная тень.
Вместо выстрела меня догнал окрик:
– Стой, гад! Кому я сказал?!
Молодой голос сорвался в фальцет.
– Да оставь ты его: пусть уходит, – сказал кто-то постарше, и в этом усталом, с хрипотцою, голосе я расслышал сочувствие.
– Как уходит? Михалыч, ты что? А приказ?! Ты забыл, что мы должны сдать десять душ?! – не унимался фальцет. – Да ну тебя нахрен с твоей добротой: я спускаю собаку!
Я уже вбегал в лес, как услышал настигающий лай. Оглянулся: овчарка стелилась по лунному снегу, и больше собаки была ее тень, огромная и летящая неудержимо. «Травят, как волка!» – мелькнуло в моей голове, и я выхватил нож.
На мое счастье, пес оказался трусливым. Когда я, выставив лезвие, резко присел – пес завизжал, прыгнул в сторону и утонул в наметенном снегу. Потом он выскочил из сугроба и с грозным рычаньем понесся дальше вглубь леса, делая вид, что он гнался совсем не за мной.
«До чего же мы все хотим жить: что собаки, что люди», – подумалось мне. И я вдруг расхохотался: возможно, что именно так, через смех, перегорало во мне напряженье погони. Надо мною взлетела какая-то птица, с ветвей долго сыпался снег – и долго еще дикий хохот раздавался в ночном, озаренном луною лесу…
L
Потом был провал: темнота забытья. Всплывают какие-то только обрывки, по которым мне трудно восстановить хронологию происходившего.
Провалы памяти случались и раньше – видимо, так развивалась болезнь, поражавшая мозг, – но в этих записках такие провалы опущены, и поэтому все мои похождения предстают в более-менее связном виде.
На самом-то деле все было не так. Вот и после облавы я погрузился в беспамятство и пробыл в нем несколько дней или даже недель. Как я жил, чем питался и как спасался от стужи, вспомнить уже не могу. Наверное, что-то я все-таки ел, что-то пил и куда-нибудь прятался на ночь – но это происходило на уровне примитивно-животных инстинктов. А меня самого – существа, сознающего, что происходит, – как бы вовсе и не было.
В памяти сохранились только фрагменты. Так, помню бетонный колодец, трубу теплотрассы и клоки стекловаты, торчавшие из-под обмотки трубы. Здесь было сыро, тепло; я лежал, обнимая трубу, и стеклянные иглы приятно кололи лицо. Порой слышался шорох и писк – это крысы обнюхивали меня, проверяя, не умер ли я, не пора ль приниматься за трапезу, – но я пока мог их стряхнуть.
Помню глинистый влажный подвал, скудный свет из окошка и ржавые трубы, из которых сочилась вода – а я набирал эту воду в ладони и жадно глотал.
Помню гулкий чердак, весь усеянный голубиными высохшими скелетами, – чердак, сквозь который тянул пыльный зимний сквозняк. Вообще помню холод: беспощадный и злой, пробиравший до самых костей, от которого ныли не только застывшие руки и ноги, но, главное, ныло и мучилось сердце.
Что еще отражалось в моих, смутно видевших мир, отупелых глазах? Помню шлагбаум на переезде, поземку, метущую через рельсы, будку обходчика и огромного серого пса, почему-то лизавшего мою руку. Что за пес это был и откуда он взялся – или это был волк? Мы куда-то с ним шли, пробирались в сугробах, месили сыпучий податливый снег. Волк был стар и измучен – и шел за мной неотвязно, как будто он был моей собственной тенью…
LI
Я уж и сам себя не узнавал в длинных стеклах витрин, вдоль которых я брел в никуда. В этих стеклах, сиявших огнями, проплывал, словно призрак, сутулый оборванный старец с седой бородой. Бывало, он долго смотрел на меня, я смотрел на него, и никто из нас не мог вспомнить: да где же он видел эту туманную тень человека?
Но неожиданный случай встряхнул меня, и я снова стал помнить все связно: как будто моя голова отдохнула за то время, что я провел в полубеспамятстве. Или, может быть, в ходе болезни наступила ремиссия – перед очередным погруженьем во тьму?
Но, как бы то ни было, я могу продолжать более-менее связный рассказ о своих похождениях. Иногда, впрочем, я спрашиваю себя: а зачем я все это делаю? Зачем провожу ночь за ночью в попытках припомнить все то, что случилось со мной, зачем пишу историю собственной болезни? Может, это всего-навсего придурь больного, и любой, кто найдет потом эти тетради, бросит их в печь?
Может, это и придурь. Но все дело в том, что я начинаю порой сомневаться в реальности собственной жизни. Мне кажется, ничего из того, что случилось со мною, на самом-то деле и не было. То есть не было ни болезни, ни скитаний по вокзалам и свалкам, ни жизни в вертепе разбойников (но это уж я забегаю вперед) – и что даже меня самого как бы вовсе и не было в мире. Только лишь записав, закрепив свою жизнь на бумаге, я могу быть уверен, что жил, и поэтому вправе теперь умереть.
Итак, продолжаю рассказ. Уже поздней ночью, в рассеянном свете ларьков и реклам, я шаркал обочиной грязной дороги в поисках места ночлега. Ни людей, ни машин не встречалось: окраина города будто вымерла.
«Не залезть ли в мусорный бак? – думал я, приближаясь к черневшим контейнерам. – А что, это идея: где гниение, там и тепло! Если зарыться в мусор поглубже, то до утра вполне можно и продержаться…»
И я начал заглядывать в ящики с мусором, выбирая, в какой бы из них мне забраться. После жизни на свалке бродильный, с кислинкою запах отбросов был мне даже приятен. Никакого смущенья по поводу несколько необычного места ночлега я не испытывал. «Эка невидаль: мусор! – рассуждал я, руками нашаривая места, где помягче. – А разве мы сами, все наши тела, обреченные смерти, не мусор? Вот я и сложу сейчас один мусор – к другому…»
Я уж совсем