Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый полк заночевал в этих волшебных местах, и, я думаю, удалым пулеметчикам и артиллеристам из кадет или харьковских или киевских гимназистов, только что вышедшим из огня и снова идущим в огонь, снились на том ночлеге отроческие сны о чудесных странах Майн Рида и Фенимора Купера.
А к утру полк втянулся в прохладный лесок к западу от Аскании-Нова. Левее нас на Корниловскую дивизию и на дивизию генерала Барбовича упорно наступали большевики. В Крыму большевики не давали нам передышки. Под сильными атаками красных корниловцы и дивизия Барбовича начали отходить. После обеда, во втором часу дня, я получил приказ выйти с 1-м полком в тыл и фланг наступающим красным.
Жарко. Парит. Соленый пот заливает лица. Воздух мглист и тяжел, в нем стоит серая мгла, гарь. Темные тучи завалили край неба. 1-й полк скоро вышел красным в тыл и на левый фланг. Тогда на нас повернула в тяжелой атаке 9-я советская дивизия. Цепи атакующих гнало из-под тяжелого душного неба серыми волнами. Страшный пулеметный огонь. И вдруг ударил ливень.
Все заплясало мутными тенями, понеслось косым дымом. Ливень хлынул с такой силой, точно хотел разогнать нас всех, и красных и белых. Но головной батальон полковника Петерса, мокрый до нитки — все изгвазданы в глине, — с глухим «ура», относимым ливнем, пошел в контратаку. С батальоном двинулся наш броневик, залепленный вихрями грязи. Тогда и я управился в седле и повел в конную атаку команду конных разведчиков. В сильном дожде кони и люди мелькали за мной тенями.
На нас несет пули, бешеный огонь, но ни убитых, ни раненых нет. Уже видны серые советские стрелки, цепь. Гнедой конь вынес меня вперед, за мной скачут ординарец и личный адъютант капитан Конради. Мы одни. Уже слышен быстрый плеск шагов по лужам. Броневик, застрял за нами в колдобине на размытой дороге, рычит, а Петерса с батальоном еще не видно.
Все ближе советские стрелки с винтовками наперевес. Я вижу их мокрые лица, их темные глаза. Я попятил коня к Конради, у меня в руке наган. Мы окружены. Конец.
— Господин полковник, — донесся глухой крик из цепи.
— Господин полковник, господин полковник, — порывисто и глухо звали из цепи.
Нас уже обступили:
— Господин полковник, не стреляйте, господин полковник...
И вдруг я понял, что мы не среди врагов, а среди своих. Так оно и было. Советские стрелки, окружившие меня и Конради, почти все были нашими дроздовскими бойцами. Вот как это случилось. Я никогда не загонял в чужие тыловые лазареты больных 1-го полка. У нас были свои особые полковые лазареты, куда партиями, с доктором и сестрой, отправляли мы всех наших тифозных. Им не приходилось валяться в горячке на вшивых вокзалах, по эвакуационным пунктам, в нетопленых скотских вагонах. Уход за больными дроздовцами был образцовый, кормили их превосходно. Стрелки в командах выздоравливающих отъедались на славу.
Один из таких дроздовских лазаретов с командой выздоравливающих и попался в руки красных. Большевики не расстреляли солдат, а забрали всех на красный фронт, в 9-ю советскую дивизию. В этой команде выздоравливающих большинство солдат было из бывших красноармейцев. Но было в этой команде и сорок наших офицеров. Настоящие белогвардейцы, золотопогонники. А для них у большевиков одно: расстрел.
И вот тут-то и случилось прекрасное чудо, иначе я этого назвать не могу: среди дроздовцев из пленных красноармейцев никто не стал предателем, ни один не донес, что скрывается между ними «офицерье». Солдаты объявили комиссарам всех наших офицеров рабоче-крестьянскими стрелками, скрыли их, а потом вошли все вместе в 9-ю советскую и оказались в той самой цепи, которая меня окружила.
Вера в человека, в его совесть и свободу, была конечной нашей надеждой. И то, что бывшие красноармейцы в большевистском плену не выдали на смерть ни одного белого офицера, было победой человека в самые бесчеловечные и беспощадные времена кромешной русской тьмы.
Вот они, советские стрелки, теснятся к моему коню. Ни одни солдаты на свете не пахнут так хорошо, как русские, особенно когда дымятся их мокрые шинели. Они пахнут не то банными вениками, не то печеным хлебом, свежей силой, здоровьем.
У одних еще красные звезды на помятых фуражках, у других уже поломаны, сорваны. Все что-то заволновались, смущенно обертываются друг на друга, кто-то сказал:
— Да чего же мы его господином полковником... Сам-то уже — генерал.
Двое стрелков быстро отошли в сторону. Оба сели на мокрую землю, один с проворством вытащил из-за голенища сточенный солдатский нож для хлеба, оба стали что-то торопливо отпарывать в своих вещевых мешках: оба надели наши малиновые погоны, потаенные ими.
— Так что, господин полковник, виноват, ваше превосходительство, старшие унтер-офицеры 4-й роты капитана Иванова...
Вот она, образцовая солдатская школа нашего картавого храбреца капитана Иванова.
Батальон, подошедший к нам на рысях, стал, опираясь на винтовки, и с крайним удивлением смотрел на мой внезапный митинг с советскими стрелками.
— Но, братцы, вы все же в нас здорово стреляли...
— Так точно, здорово! Да не по малиновым фуражкам, а в воздух. Мы все в воздух били...
Действительно, у нас не было ранено даже коня.
— А комиссары где?
— Какие убежали, других пришлось прикончить. Пятерых.
В боях сильно пострадал наш 2-й батальон, и я решил пополнить его этими «дроздами», так внезапно пришедшими к нам из красной цепи.
— Вот что, ребята, я вас всех назначаю во 2-й батальон.
Но дроздовцы начали дружно кричать:
— Ваше превосходительство, не забивайте нас во 2-й... Разрешите по старым ротам, по своим... Вон и Петро стоит... Акимов, здорово, где ряшку наел? Вон и Коренев... Жив, Корнюха... Разрешите по старым ротам?
На радостях нечаянного свидания я разрешил разбить их по прежним ротам. Наши офицеры, бывшие среди них в 9-й советской, — кто без фуражки, у кого еще темнеет над козырьком след пятиконечной звезды — вышли вперед и начали разбивать их по ротам.
— 1-я, ко мне, 2-я, ко мне, 3-я...
И так до последней, 12-й. Скоро в нашем строю на сыром поле стояло триста шестьдесят новых дроздовцев, вернувшихся домой, к родным. С песнями, с присвистом двинулись роты на отдых.
Никто из нас не забыт и никогда не забудет той встречи в огне.
Дед
Дед, плотный, бодрый, ходит, постукивая обтертой палкой. От его поношенной офицерской шинели, от чистого платка, слежавшегося по складкам (кстати сказать, когда Дед сморкается, как иерихонская труба, косятся люди и лошади), от башлыка, от пропотевшей по исподу фуражки с потертой кокардой идет приятный запах стариковской чистоты, немного кисловатого настоя табака и сушеных яблок.
Кто в Белой армии не знал нашего Деда, седого как лунь, с его башлыком, тростью и жестянкой с табаком-мухобоем? Он был суровый, усатый, жесткобровый, но под обликом старого солдата хранилось у него доброе веселье. Как часто под нахмуренными бровями блестели от безмолвного смеха зеленоватые, прозрачные его глаза. Веселье Деда было армейское, стародавнее, хлебосольное, простодушное. Дед умел отыскать шутку в самое трудное мгновение, прорваться бранью в минуту отчаяния и тут же повернуть на бодрый смех.