Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“К кому нам идти? Ты один имеешь глаголы жизни вечной”[233], – так сказал некогда, – не помню, какой из апостолов. Если бы я жила тогда, неужели, встретив Христа, я не повторила бы этих слов. И еще чего-то желали бы. Думаю, что пошла бы за Христом. Тогда.
30 августа
Приехала Алла (Тарасова) из Ленинграда. Привезла свои фотографии из “Грозы” для кино. Не просто хороша она в них, а волнующе, до слез прекрасна. Особенно одна карточка, где Катерина на берегу Волги, над обрывом, как птица, рванувшаяся для полета, всей грудью устремилась вперед, и ветер взвил за ее спиной концы шали, как широкие крылья.
Привезла себе севрскую чашку и алое кимоно с фиолетовыми отворотами, расшитое сложным пестрым узором. Алла в зените артистической карьеры, и ей нужны блестящие безделушки, как трофеи, как флаг, развевающийся над зенитом. Но она лишь малою частью души живет в “обстановочке”. Самая большая часть ее – на сцене. Глубинная, интимная часть души (и ее сердце) напряжена, как вот эта Катеринина шаль, поднятая не то парусом, не то крылом встречным ветром – полет… а лететь некуда. От этого так сродни ей трагическая безысходность Катерины. И еще цела в ней девочка-гимназисточка. С таким лицом смотрела она, кутаясь в свой розовый халатик, как заводил муж часы, и считала бой, не отрывая глаз от циферблата (часы “папины”, только что перевезены из Киева), и улыбалась, забыв закрыть рот.
1 сентября. Вечер. 11-й час
У Художественного театра под водосточной трубой опухший от голода человек слабыми руками подставлял под струю воды кружку – рука дрожала, вода лилась мимо. На руках у этого человека копошилась такая же распухшая девочка лет двух. Сверху их поливал дождь. Мимо шли потоком люди, таким же бездушным, как дождь, как судьба. Мимо прошла и я. На обед к Алле. И, когда ела котлеты и пила чай с пастилой, образ человека “защитной реакцией” душевного организма был предусмотрительно вытеснен. Ожил только теперь, к ночи.
Двухлетний Женя, сосед Ириса по квартире, вкатываясь в их комнаты, если увидит меня у стола, лепечет: “Масла, дай масла” – жалобным голоском. (Это после того, когда я однажды дала ему хлеба с маслом.) И когда есть масло и я намазываю его на ломтик хлеба, с жадным блеском в глазах Женя умоляюще говорит: “Побольше, побольше, хорошенько мажь”. Женина мать – химик, заработок выше среднего. Но на масло не хватает.
14 сентября
Однажды (было мне тогда 30 лет с чем-то) приехал в Москву знакомый по Киеву миллионщик-сахарозаводчик[234] и с места в карьер: “Давай соединим наши судьбы…. Я не могу видеть, чтобы такое прекрасное существо жило в такой отвратительной гостинице (я жила в номерах, переполненных темными неудачниками всяких профессий, а назывались номера «Успех»)”. За этим следовали “комплименты”, “признания”. Среди них: “Я полюбил Вас с того вечера, когда вы читали «Гефсиманскую ночь», все струны души у меня так чудесно при этом зазвучали. И я подумал: она или никто”. Софья Исааковна была его жена, очень тепло ко мне относившаяся, когда я была у них в доме гувернанткой и потом, когда я гостила в их семье летом. “Ах, этого не надо трогать, – сказал он, – это больное место. Но там уже ничего нет, нас ничто не связывает. Я думаю, что С. И. будет уже все равно, если мы вступим в союз. Но лучше, конечно, чтобы она не знала”. – “Лучше обмануть?” – “Я как-то об этом не думал. Будет, как вы захотите. Захотите – мы афишируем это. Захотите – впоследствии это можно будет даже превратить в законный брак”. – “Но неужели вы серьезно думаете, что я могу чего– нибудь в этом роде «захотеть»?” – “А почему нет?” – “Прежде всего, потому что я Вас не люблю. И еще, потому что меня мало соблазняют те блага, какие вы собираетесь мне предложить вместо номеров «Успеха»”. – “Я почти рассчитывал на такой ответ и не могу не ценить вашего возвышенного образа мыслей. Тем не менее, я огорчен”. – “Тем, что незаслуженно меня оскорбили?” – “Вы считаете оскорблением то, что человек приносит к Вашим ногам свое чувство, свое состояние?” Он был в искреннем недоумении.
Зачем я вспомнила это? Сахарозаводчик уже где-то в шеоле[235], в ожидании нового воплощения, а прах его на одном из кладбищ Парижа. Мир его душе, мир его праху. Он не был плохим человеком. Любил дружить с философами, с артистами. Задумывался (на минутку) о смысле жизни. Что-то улучшал на своих заводах. А за меня, за тот вечер с него спросится. В том “классовом” освещении жизни ему противоестественным и глупым казалось, что бывшая гувернантка и бедная поэтесса, живущая в ободранных номерах “Успеха”, может не желать такой блестящей перемены жизни, как переезд в “Метрополь” или за границу, и вместо жалких случайных одежд облечься в шелка и меха (было шутливое предложение “горностаевой мантии”). И разве он первый или последний так разговаривал со мной? Самое же странное для тех, кто будет эту страницу читать, вот что: такие гнусные предложения меня никогда не задевали. Они до того ко мне не относились, до того чужд был круг мысле-чувств, из которого они рождались, что было так же необидно это слышать, как если бы монгол, замазывающий кувшин с молоком навозом вместо крышки, наивно предложил отведать этого молока.
А пишу я все это, потому что дождь, сумерки и вдруг выплыла эта полоса. Были и такие случаи, когда билось сердце, но не от чужого золота – от чужой страсти.
8 октября
“…Вы обременены собою…” – была такая фраза в одном из летних писем П. А. Верно, верно. Очень я обременена собою. Очень мне в тягость Мирович. Жить с ним неразлучно, обслуживать его – “какая усталость, какая тоска”. Сегодня (или вчера?) было мгновение такой воздушной, такой блаженной отделенности от этого старого грузного тела, и не только тела – от способов мыслить, чувствовать, воспринимать.
Биша (Коваленский), “детский” писатель и (недетский) крупный поэт, – начальник тюрьмы в Калуге. Комментарии излишни, но. “жаль, Яго, страшно жаль”[236]. Ie faut manger[237].
10–11 октября
Была ли когда-нибудь борьба за существование такой ожесточенной, как в наши дни? Пошатнулась морально брезгливость, все средства кажутся допустимыми – лишь бы достигнуть победы, то есть не пропасть. И вряд ли страшен конец (смерть). Страшнее длительность агонии, в какую превратилась жизнь. И страшен миг перехода из нее. Убеждена, что если бы существовала, как в американском клубе самоубийц, гарантия комфортабельной, безбольной смерти, многие (из людей неверующих) променяли бы на нее свое медленное умирание от голода, холода, от всех гнусных перипетий “борьбы за существование”.