Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну вот, Нюра… — говорит Абношкин.
— Чего — ну вот? — говорит Нюра. — Мне давать нечего. Вот сам вернется, тогда… А мне нечего.
— А где он? — спрашивает Виташа.
— В город поехал… За сахаром, — говорит Нюра. А сама не отходит от печки. Тулупчик на плечах. Босые ноги в валенках.
— Ее муж, — говорит мне Шулейкин, — столяр. Первоклассный.
— Ты вот что, Нюра, — говорит Абношкин, тяжело дыша, — ты сама… Его ждать нам некогда. Хозяйка-то ты ведь?
— И чего вы с самого утра навалились?! — говорит Нюра. А лицо у нее молодое, некрасивое. Очень широкие скулы.
— Как вам не стыдно! — говорю я. — Мы все подписываемся. Мы же не себе это. Это для всех. Для всего народа.
— Стыдить ее не надо, — говорит Абношкин. — Она сама про всё это знает.
— Нюра — человек сознательный, — бодро улыбается Мария Филипповна. Но губы у нее белеют.
Нюра берет мальчика на руки.
— Меня стыдить нечего, — говорит она. — Сами б постыдились!
— Ты, Нюра, подпишись, — говорит Абношкин, тяжело дыша, — вот здесь…
Нюра смотрит в ведомость. Мальчик смотрит на меня. Шулейкин смотрит на Нюру, и Мария Филипповна смотрит на Нюру, и Виташа…
— Нет, — говорит Нюра, — пятьдесят не подпишу. На тридцать подпишу, а на пятьдесят — нет.
— Ты, Нюрочка, давай, давай, — подмигивает ей Мария Филипповна.
— Нет, — говорит Нюра, — на тридцать подпишу…
А мальчик вертится у нее на руках, и белые рыбки плывут куда-то за спину… Мы выходим на улицу.
— Вот кулачка-то!.. — говорю я.
— Какая же она кулачка? — говорит Виташа.
— Пять человек ее уговаривают, а она…
— Когда жрать нечего, не пощедришься, — говорит он шепотом. И оглядывается на остальных. Но остальные не слышат. — У них колхоз с войны всё не оправится…
Мы идем по Васильевке. От дома к дому. Абношкина совсем одышка замучила. Он идет всё медленнее. Все молчат. Не очень это веселое дело — ходить вот так по дворам.
— Словно побираемся, — говорю я Виташе.
— Тшшш… — Он оглядывается. — Ты что, ополоумел?
Мы поднимаемся на крыльцо. И тотчас дверь распахивается.
— Здорово, Настасья, — сопит Абношкин.
— Здорово, старый черт, — говорит Настасья и ведет нас в избу. — Всё ходишь? Всё в карманы глядишь?
— Да что вы, Настасья Иванна, — говорит Мария Филипповна, — не надо его обижать.
— Ты бы уж помолчала, пионерка брюхатая! — говорит ей Настасья.
Она стоит перед нами, маленькая, смуглая, давно уже не молодая. Руки на груди сложены…
Мария Филипповна стоит красная вся. Действительно, живот уже заметно выпирает из-под пальто. И красный пионерский галстук выбился на воротник…
— Умора, — шепчет мне Виташа, — пионерка беременная…
— Ты, стало быть, Настасья, знаешь, зачем мы к тебе? — говорит Абношкин.
— Уж мне ли не знать, — говорит Настасья. — Первый раз, что ли, ты ко мне, старый черт, приходишь? Партизан…
Абношкин садится к столу. Расправляет ведомость.
— Ну что я тебе платить буду? — говорит Настасья. — Ты подумал?
— Надо, Настя. Подпишись, и всё тут.
— А в сорок первом, когда я тебя, раненого, прятала, ты в глаза смотрел, — говорит Настасья, — а теперь-то не глядишь…
— Ну ладно, ладно, — бормочет Абношкин.
— Стыдно тебе, да?
— Ты подписывай, — говорит Абношкин, и толстое его лицо словно плачет.
Она подписывает, не глядя на лист.
…Мы прошли уже по двадцати избам. Скоро и конец. Я иду по Васильевке, а лица, лица, лица мелькают передо мной… и пальцы, которые коряво держат ручки, и желтая помятая ведомость, по которой эти ручки бегут неохотно.
Мы стоим на крыльце предпоследнего дома. Это маленький дом. В два окна.
— Вот сейчас будет, — говорит Виташа.
— Чего вы смеетесь, Виктор Павлович? — горько говорит Шулейкин.
— Ничего, мы старую уломаем, — говорит Мария Филипповна.
А Абношкин тяжело дышит, со свистом, и молчит. И я молчу.
Потом открывается дверь, и уже в избе я замечаю хозяйку. Она как грибок маленький, сморщенный.
А у окна стоит мой ученик — Ваня Цыганков. Толстые губы его отвисли. Рыжие вихры разлетаются в разные стороны. Он покачивается на длинных своих ногах, как на ходулях.
— В гости пришел, Ваня? — спрашиваю я.
— А не, — говорит он.
— По делу?
— Я живу здесь, — говорит он.
— Он с бабкой живет, — говорит мне Виташа, — это бабушка его.
А бабушка подходит ко мне.
— Вы, деточка, учитель Ванин? — говорит она. — Он всё про вас рассказывает, любит он вас… — Потом она поворачивается к Шулейкину: — И директора он любит… Всё старается, старается угодить… Ваня-то… Он сирота ведь…
— Тимофеевна, — говорит Абношкин трудно, — на-ка вот, подпишись.
— Что, что ты, деточка, — говорит бабка, — я ж неграмотная.
— Всякий год подписываешься, а тут неграмотная? — говорит Абношкин и пальцем по столу постукивает.
— Вы подпишитесь, Анисья Тимофеевна, — говорит Мария Филипповна, — не первый уж раз.
— Да что ты, деточка!.. — торопится бабка. — Из чего подписывать-то? Мне ведь сироту кормить! Что ты, миленькая…
Врет?.. Притворяется?.. Что это происходит?..
— Какой позор, — говорю я Виташе.
— Тшшшш… Ты потише, — говорит он и оглядывается. Но все заняты бабкой.
И тут вдруг срывается со своего места Ваня Цыганков, натягивает на ходу шапку и бежит к двери.
— Они все по домам сидят… Не работают, что ли? Что это у них ничего нет? Что это за колхоз такой?.. Или врут они все?..
— Тшшшш…
— Ну, яички дам… — говорит бабка, — а денег нечто я наберу?..
— Давай, ладно, — говорит Абношкин, — по тридцать в месяц…
— Да что, деточка!..
— Анисья Тимофеевна, ведь на эти деньги, — мягко говорит Шулейкин, — мы заводов настроим, больниц…
Я вспоминаю: она приходила ко мне в келью несколько раз. Я у нее яйца покупал. Она приносила их в лукошке и синими сморщенными пальчиками отсчитывала их. Я помню.
А в классе спрашиваю у Вани Цыганкова:
— Что это ты в резиновых сапогах ходишь? Холодно ведь.
— А он закаляется, — посмеивается Абношкин-сын.