Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пошел по следам хунхузов.
Арсё не терял следа, скоро нашли дезертиров спящими на берегу Улахе. Открыли пальбу, меткими выстрелами перебили половину отряда. Бежало десять человек. С ними ушли Кузнецов, Зиновий Хомин. Это главари банды. Старый и малый – сдружились.
Одного раненого привели в Каменку, он на допросе, который учинил наставник и командир Бережнов, сказал:
– Кто-то нам заплатил большие деньги, чтобы мы напали на деревню и подожгли дома Сонина, Журавлёва, Мартюшева. Приходили, как нам сказал Кузнецов, Селедкин и Красильников. Мы просьбу исполнили, а вы за что напали на нас? Говорили же, что не нападете!
– Куда ранен? В руку? Добре. Счас я тебя вылечу. Вот настой, сразу глотни весь стакан лекарства, и все пройдет, – сурово приказал Бережнов. – Это я просил ваших сделать доброе дело. Пей.
Выпил, тут же полезли глаза из орбит, перехватило дыхание, язык стал большим, немым. Пытался закричать пленник, но голос пропал. Настой борца сделал свое дело. Умер. Бережнов вышел к народу, сказал:
– Умер от отравной пули. Сказал, что напасть на деревню их просил Алешка Сонин с дружками, да они перепутали дома.
Сонин улыбнулся, спокойно ответил:
– Напасть их за пять тыщ рублей просил Степан Бережнов, и дома они не попутали. Кузнецов каждый дом знает. Отравил свидетеля. Но царей не судят, они могут казнить и миловать. Пошли, Катя, пошли в тайгу, там и будем жить. Ты, Саломка, тоже с нами. Отравителю не могу оставить свою дочь. Пойдешь ли?
– Пойду, тятя.
Бережнов не держал невестку, которая ненавидела его. Ушли. Все видели, как навьючил на кобылу свой скарб Алексей Сонин, приторочил к седлу винтовки для бабы Кати и Саломки, третью взял сам, тронул коня и пошел в сторону Сихотэ-Алинского перевала. Кто-то вздохнул и сказал:
– Он-то бы черт с ним, а вот Катю-то жалко. Многие помрут без ее догляда. Журавлиха тоже лекарка, но никудышная.
Ушли в осень, ушли в неизвестность.
Снова взял власть в свои руки Бережнов, кого надо, приструнил. Мартюшеву сказал, что если он не оставит худое дело, то его он просто прикажет убить в тайге, а нет, то дома отравит. Исаку Лагутину и Мефодию Журавлёву, хоть и жаль было дружков, для поучения всыпал по двадцать розог, отлучили на месяц от братии, наложили епитимью: поклоны, не спать с бабой и пост – вода и хлеб, – дабы дух быстрее смирился.
Выполнили всё, как приказал Бережнов. И он снова воспрянул духом, укреплял по своим деревням дружины, создавал подобные и в тех деревнях, где ему верили, где его поддерживали мирские. Кузнецову через Красильникова и Селедкина дал наказ, чтобы в эти долины носа не показывали – будут биты. Всё.
Кажется, всё, но нет, Бережнов понимал всю шаткость своей власти. Понимал и то, что братия, даже его братия, лишь отступила, затаилась, а вот когда снова выступит, этого знать не мог. Видел, что люди мало верят в его затею – таежную пустынь. Но молчали.
А тут еще травили душу эти надрывные письма от Груни: «Устинушка, дружок милый! Который раз я шлю тебе низкий поклон, но всё попусту. То ли нет тебя в живых, то ли мои письмена не доходят до твоих рук. Кланяются тебе мои подружки-каторжанки…
О, знай ты, как мы тут живем, то не раз бы дрогнуло у тебя сердце! И порют нас, и секут нас наши же каторжанки-палачихи. В прошлом году бежала я с Бодайбо. Еще раз судили, добавили пять лет. Теперь буду на каторге пятнадцать лет. Не жди меня. Я уже давно не твоя, а жена каторги. Ни жизни, ни мечты. Один стон и крик. Зачерствела я, задубела. В сердце ни любви, ни жалости. Вчера задушили в камере каторжанку-доносчицу. Прощай!..»
И так письмо за письмом, где Груня рассказывала о себе, о своей страшной жизни, а иногда обращалась и к отцу Устина:
«… Я часто думаю, умом прикидываю, может ли жить на земле такой человек, как вы… Пришла к мысли, что может. Ведь жил же Безродный, убивал людей из винтовки, страшный и злой был человек. Вы это делаете без выстрелов… Но не знаю, кто из вас страшнее. Думаю, что оба страшны. Хотя там смерть, а здесь медленное умирание. Есть ли в этом разница? Кажется, нет. Вы у меня отняли душу, человечность, сделали меня зверем. Смотрю я на своих товарок: копаются они во вшивом белье, спорят, ругаются и по делу, и без дела. И тоже все стали страшны. Вчера подруга убила подругу. Тяпнула по голове поленом, а та и дух испустила. Я сижу и завидую убитой. У нее уже всё позади: отчаяние, муки душевные, телесные. Не страшусь смерти. Духовно мы все мертвы. А разве можно жить без души? Подумайте!
Вы боитесь, что я отобью от вас Устина? Нет и нет. Я стала грязной черной бабой. Сама себе противна. А Устин – светлый родничок, и мои уста не посмеют его опоганить. Пишу я ему, потому что не с кем словом перемолвиться. Но я ни разу не написала, что люблю его, мол, жди и прочее. Нет и нет. Устин для меня потерян навсегда… Любовь к нему загасла, как только я выстрелила в Баулина, стала убийцей. Еще хотела верить, что люблю. Но всё напрасно. Зря душу рвала…»
И вот последнее письмо: «Господин Бережнов, простите, что докучаю вам. Больше некому. Прослышала я от наших, что Устин на войне. Жив ли? Пишу с Сахалина. Наше начальство сменило гнев на милость, выслало нас на вечное поселение в город Александровск. Зачем? Вот об этом-то хочу рассказать.
Прибыли мы на Сахалин – остров стона и слез. Выгрузили нас с парохода и поставили рядами, как ставят кобылиц на ярмарке. Пошло по рядам тюремное начальство. Супротив меня остановился начальник тюрьмы. Этакий сивый старик. Глянул раз, два, хмыкнул. Открыл рот, в зубы заглянул, за сиськи поцапал. Отвернулся, не пришлась. Одна сиська оказалась больше другой. Выбрал двух курносеньких и толстеньких баб, будто бы для работы по дому. Вторым заходом пошли купцы, тоже из бывших каторжан. На меня налетел рыжий детина, как ворон на падаль. Этот даже в зубы не стал смотреть, за сиськи цапать, а сгреб и поволок домой. По нраву пришлась. Потом я узнала, что этот купец был бывшим палачом тюрьмы, коий сек и вешал нашу братию. Здесь все бывшие. Теперь я законная жена купца-палача Смулина. Человек он знатный, ладно обворовывает