Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет никакого сомнения, что подобные мероприятия должны были глубоко отразиться на состоянии умов. Выступления касаются любых тем, столько же частной жизни (в Саратове, например), сколько работы. Обвиняемых чаще всего допрашивают, вызывая на трибуну. Им могут дать слово для защиты. Если собрание считает это необходимым, оно может изгнать обвиняемого из зала. Так, в Казани «на активе был поднят вопрос о секретаре Казанского горкома ВЛКСМ Р. Его обвинили в связях с троцкистами, развале работы, пьянстве. После длительного обсуждения, большого количества вопросов заданных Р., актив выразил ему политическое недоверие и удалил с собрания. На бюро обкома поставлен вопрос о снятии Р. с работы и привлечении к ответственности»{436}.
Та же картина — в Саратове, в Алма-Ате. Со всей очевидностью эти мероприятия являются мощным эмоциональным зарядом как для разоблачителей, так и для разоблачаемых (которые чаще всего ни о чем не подозревали, когда входили в зал), а также и для зрителей. Некоторых арестовывают прямо во время дискуссии. Секретарь комитета партии мебельной фабрики в Химках — московском пригороде — рассказывает, как на одном из собраний, посвященном последствиям первого московского процесса, рассматривалось заявление, согласно которому один из комсомольцев распространял троцкистские идеи. Обвиняемый сначала отрицал все полностью, затем потихоньку признал факты.
«Во время собрания, когда стало ясно, что его нужно немедленно арестовать, я дважды звонил по телефону секретарю РК ВКП (б) тов. Т., рассказал о ходе собрания и просил принять меры об аресте, звонил дважды Начальнику НКВД, тов. А. с просьбой арестовать М.»[137].{437},[138]
Без всякого сомнения, речь идет о моменте, когда соприкосновение граждан с реальностью разоблачения перед властями было наиболее впечатляющим. Они могли услышать сами то, что читали в газетах, и, что еще важнее, видеть результаты разоблачения (удаление из зала, за которым спустя несколько дней следовало увольнение или арест). Доносительство в этот момент теряло свой абстрактный, негласный характер.
Говоря об этом хорошо документированном примере с комсомольской организацией, важно подчеркнуть, что подобные собрания, хотя и не являлись повседневным явлением, не были и столь уж редким исключением. Надо сказать, что чаще всего они позволяют наблюдать самый жестокий вид доносительства — доносительство политическое. В большей степени это явление характеризует вторую половину тридцатых годов, время после убийства Кирова (1934). В 1928–1930 годы в ходе кампании самокритики или чистки советского аппарата часто звучали обвинения профессионального характера.
Доносительство — во всех своих формах — является частью жизни советских людей и их картины мира. Каждый советский гражданин, читая газеты, мог обнаружить в них множество сообщений о врагах и вредительстве. Если к тому же он участвовал в политической жизни своей страны, он мог присутствовать на собраниях, где руководителей публично разоблачали со всей строгостью и затем наказывали. Таким образом, эта практика не была полностью засекреченной, ограниченной лишь перепиской. Ее публичность способствует тому, что явление становится обыденным, нормальным, «цивилизуется». Доносительство не является больше ни чем-то из прошлого, ни чем-то экстраординарным: оно представляет часть повседневности. Следовательно, написать власти, чтобы донести ей на кого-то или на что-то перестает быть столь уж серьезным поступком. Чтобы обеспечить надежность практики, власть не ограничивается тем, что ее показывает: она регулярно ее прославляет.
Создание громоздкой системы управления доносительством сопровождается наставительными речами. Речь идет, конечно же, не столько о том, чтобы убедить «массы» в необходимости существования такой системы и такой практики, сколько о том, чтобы ввести ее в обиход. Какими же официальными словами и выражениями обосновывается существование описанной выше сети приема и обработки сигналов? На каких ее функциях настаивает пропаганда? Что предпринимает власть, чтобы легитимизировать свою политику в глазах советских людей? Как соотносятся реальные цели власти и тот смысл, которым наделяется система в текстах, предназначенных для широких масс? Джеймс Скотт убедительно показал, что существуют два типа дискурсов: публичные транскрипты, совокупность знаков, чье назначение — быть увиденными, и скрытые транскрипты, существующие в недоступном для власти пространстве, для себя{438}. Советская власть также использует два типа дискурсов, публичный и «закулисный»: на закрытых совещаниях и в переписке. Одинаково или по-разному предстает в них смысл только что описанной нами системы? Почему сталинская власть решает поощрять, развивать и навечно сохранить привычку писать жалобы? В чем интерес того, пусть и показного, значения, которое придается выслушиванию жалоб населения? Значима и форма этих жалоб: почему нужно отдавать предпочтение разоблачениям и ориентировать доносителей на индивидуализированное описание неполадок?
Первый комплекс идей достигает пика своей популярности в 1928–1929 годах, а затем практически исчезает из публичных выступлений. Эти идеи соответствуют стремлению некоторых руководителей и ответственных работников сделать целью самокритики «самих рабочих». Назначением критики и разоблачений должна стать «ковка нового человека», в частности его образа жизни и работы. Один из авторов газеты «Рабоче-крестьянский корреспондент» даже сравнивает «рационализацию производства» с рационализацией «рабочей силы», с «переделкой “природы” рабочего»{439} и повышением уровня его «культурности». В одной из речей на VIII съезде комсомола Бухарин настаивает, в частности, на двух врагах «внутри нас самих», против которых следует бороться с такой же силой, что и против «классовых врагов»: алкоголизм и мещанство в повседневной жизни. Это два зла, которые, согласно теоретику большевизма, следует «жестоко бичевать»{440}. Та же мысль рождается под пером и других авторов, которые полагают, что публичные разоблачения должны помочь «преодолеть буржуазные и мелкобуржуазные влияния среди рабочего класса»{441}, к которым, в частности, относятся нарушения рабочей дисциплины, но также «пьянство, антисемитизм, остатки рабского отношения к женщине, хулиганство»{442}. Однако эти рассуждения о нравственном воспитании советского человека не являются центральными темами пропаганды. Вначале они появляются лишь в газетах, имеющих узкий круг читателей, а затем довольно быстро вообще исчезают из официальной литературы. Публичный дискурс о смысле критики и разоблачений делает скорее упор на цели более абстрактные, не всегда напрямую связанные с характером личности советского человека.