Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня в полдень я пригласил Маимуна отобедать со мной у французского трактирщика. Вчера вечером за все платил он. Так как его отец растратил семейное состояние, я полагал, что мой друг стеснен в средствах или будет стеснен в самое ближайшее время; но мне не хотелось дать ему это почувствовать, чтобы не задевать его, и я согласился, чтобы он меня угостил. В этом местечке подают лучшие блюда во всей империи, я очень обрадовался, сделав это открытие. В городе живут еще два французских трактирщика, но к этому ходит больше всего народа. Он решительно восхваляет свое вино, которое турки пить не решаются. Зато он избегает подавать свиной окорок, тонко замечая, что сам его не слишком любит. К нему хочется прийти еще и еще, и я буду ходить сюда каждый раз, как попаду в Смирну.
Я совершил ошибку, рассказав о своем открытии отцу Жану-Батисту, который упрекнул меня за то, что я направил свои стопы в дом гугенота, ел под его крышей и пил вино с привкусом ереси. Мы были не одни, когда он произнес эти слова, и я подозреваю, что он сказал это, чтобы его услышали другие. Он достаточно долго прожил на Леванте, чтобы понимать, что у хорошего вина нет другого цвета и духа, кроме своего собственного.
16 декабря.
Я пригласил Марту пойти сегодня днем к господину Муано Иезекилю — так зовут французского гугенота. Не уверен, что она оценила кухню, но она оценила приглашение и чуть было не переусердствовала с вином. Я удержал ее на полдороге между веселостью и опьянением.
Вернувшись в монастырь, мы оказались там одни в час сиесты. Мы торопились сжать друг друга в объятиях и так и поступили, не заботясь о благоразумии. Я все время прислушивался, боясь, как бы нас не застали племянники. Приказчика я ничуть не опасался — он умеет, когда надо, ничего не видеть и ничего не слышать. Это беспокойство не умалило нашей радости, скорее — наоборот. Мне казалось, каждая секунда взывала к наслаждению и вмещала больше счастья, чем предыдущая, словно каждая из них была последней, так что наши объятия становились все более жаркими, самозабвенными, страстными и нетерпеливыми. Тела наши пахли горячим вином, и мы обещали друг другу годы счастья — будет жив этот мир или погибнет.
Мы истощили друг друга намного раньше, чем кто-либо вошел. Она заснула. Я хотел сделать то же самое, но это было бы слишком неосторожно. Я заботливо поправил ей платье, а потом закрыл ее до самой шеи целомудренным одеялом. Прежде чем набросать несколько строк в своем дневнике.
Мои племянники вернулись только ночью. И я не увиделся с отцом Жаном-Батистом: вчера он принимал посетителей и, вероятно, сегодня провел с ними целый день. Дай им бог всяческих благ, всем им! Должно быть, они собрали еще одну пригоршню новых слухов. Я же собрал лишь каплю вина — росу с губ счастливой женщины. Если бы мир мог навсегда забыть о нас, как забыл сегодня! Если бы мы могли жить и любить друг друга в мирной тиши, день за днем, забыв обо всех пророчествах! И опьяняться вином, настоянном на беззаконии и прелюбодеянии!
Господи! Один Ты можешь сделать так, что воля Твоя да не будет исполнена!
17 декабря.
Сегодня я покинул монастырь капуцинов, чтобы поселиться в доме одного английского купца, которого никогда раньше не встречал прежде этого дня. Еще одна из неслыханных вещей, произошедших со мной, словно для того, чтобы не дать мне забыть, что мы живем в необычное время. И вот я устроился в этом чужом доме, будто в своем, и сегодня я заполняю страницы дневника на бюро из вишневого дерева, покрытого новым красным лаком, при свете подсвечника из массивного серебра. Марта меня ждет. У нее здесь своя спальня, дверь которой находится напротив моей, и сегодняшнюю ночь я проведу возле нее, в ее кровати и ни в каком ином месте, так же, как и последующие.
Все случилось так быстро, будто все целиком было заранее подстроено по воле Провидения, и нам лишь оставалось встретиться в нужном месте, чтобы скрепить это рукопожатием. Местом встречи оказался, разумеется, столик в трактире французского гугенота, куда я отправлялся теперь ежедневно и даже по нескольку раз в день. Сегодня утром я зашел туда только для того, чтобы выпить вина и съесть немного оливок перед обедом в монастыре. За столиком сидели двое мужчин, с которыми меня и познакомил хозяин. Один из них был англичанин, другой — голландец, но они выглядели добрыми друзьями, в то время как их нации, как всем известно, не слишком ладят друг с другом. Я как-то невзначай упомянул господину Муано, чем я занимаюсь, и случилось так, что мой англичанин — по имени Корнелиус Уиллер — тоже оказался торговцем-антикваром. Второй, голландец, по имени Кёнен, был протестантским пастором; это — высокий мужчина, чрезвычайно худой, с костистой лысой головой, как бывает у многих высоких стариков.
Я тотчас узнал, что мой коллега собрался на исходе сегодняшнего дня покинуть Смирну, чтобы отплыть в Англию, его корабль уже стоял у пристани. Решение уехать было принято им внезапно, по семейным обстоятельствам, причины которых он мне не раскрывал, причем никаких распоряжений насчет здешнего дома им пока сделано не было. Мы сидели за столом едва лишь четверть часа, я любезно беседовал с пастором об Эмбриаччи, о Джибле, о Саббатае и текущих событиях. Уиллер почти ничего не говорил и, казалось, почти ничего не слышал из того, что мы рассказывали друг другу, погруженный в свои заботы. Вдруг он вынырнул из своего оцепенения и неожиданно спросил, не соглашусь ли я некоторое время пожить у него дома.
— Если уж мы вскоре подойдем к царству хаоса, — сказал он с некоторой напыщенностью, — мне было бы приятно знать, что мой дом хранит благородная душа.
Не желая сразу соглашаться, я предупредил его, что приехал в Смирну на короткое время, чтобы уладить одно спешное дело, и что, возможно, со дня на день я тоже начну складывать вещи. Но, наверное, я возражал не слишком убедительно, потому что он счел ненужным отвечать на этот довод, а просто спросил, не затруднит ли меня пройти вместе с пастором всего несколько шагов, и он покажет мне «мое новое жилище».
Я уже, кажется, отмечал, что квартал иноземцев был единственной широкой улицей, протянувшейся вдоль побережья из конца в конец, по обе стороны которой выстроились магазины, склады, мастерские, не меньше сотни домов, несколько трактиров с устоявшейся славой и четыре церкви, включая церковь капуцинов. Здания, окна которых смотрели на море, ценились больше, чем выходящие на холм, на старую крепость или кварталы, где жили местные обитатели — турки, греки, армяне или евреи. Дом Уиллера не был ни самым большим, ни самым безопасным, потому что стоял на краю этой улицы, и море, так сказать, стучалось в его дверь. Когда оно было спокойным, как сегодня, с его ворчанием можно было ужиться. Но в бурю это ворчание, должно быть, превращается в рев.
Самое лучшее в этом доме — просторная зала, где я как раз сейчас и нахожусь и вокруг которой протянулась анфилада комнат, украшенных статуями, статуэтками, фрагментами античных колонн и мозаикой, — все это было извлечено из земли лично Уиллером, ведшим здесь собственные раскопки и широкую торговлю этими предметами.
То, что я наблюдал вокруг, производило впечатление жилища, устроенного на месте греческого святилища или античного храма, но все это, конечно, было абсолютным хламом: ничего, кроме потрескавшихся, разбитых вещей, с отломанными конечностями, или повторяющихся в бесконечных копиях. Самые прекрасные находки, несомненно, плывут сейчас в Лондон, где мой любезный хозяин продаст их за золото. Тем лучше для него. Знаю по собственному опыту, что здешние жители никогда не захотели бы приобрести эти старинные скульптуры; у имеющих средства на эту покупку нет вкуса к таким вещам, а большинство турок презирают скульптуры, если только сразу не набрасываются на них, чтобы разбить на куски под предлогом благочестия.