Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так что пришлось встать на колени. Шематухин, пока он мучился от всяких неудобств, успел подбить себя выпить целую кружку — не станет же второй раз опускаться на колени. Он налил, приготовился, словно помолился, косясь на темноту овчарни, принялся выцеживать перегревшийся коньяк.
Степка, захвативший конец этого зрелища, молча втолкнул в клетушку черного стриженого барана. Из-за проступавших ребер баран казался полосатым.
— Во тигру приволок! — оторопело сказал Шематухин. — Пострашнее нет?
— Нет, — в упор посмотрел на него Степка. — Не нравится, сам лови. Разрешаю.
— Ладно, — поднялся на ноги Шематухин. — На нет и суда нет. Теперь с ним на дорогу, попутную ждать.
— Не надо, — сказал Степка. — Лужком тебе ходьбы меньше часа. А в машине он от страха побьется… Три дня есть не будет…
— Лужком так лужком, — вздохнул Шематухин. — Господи, прости за все сразу… Значит, пить со мной не будешь?..
— Иди ты, иди, — устало выпроваживал его Степка. — Будь здоров, не кашляй…
И все же какое-то время помогал Шематухину вести барана, который изворачивался, норовил повернуть назад. Уже за оврагом, когда баран, видать, скумекал, что обратного хода ему не будет, Степка перестал лупить его кулаками.
Так Шематухин расстался со Степкой Парфеновым.
На ровном баран шел, стараясь не отстать от Шематухина, замученно озирался, его узкие продолговатые зрачки, казалось, ничего не воспринимали.
Луг впереди лежал сморенный дневным зноем, воздух над ним был сух, кругом все сухое, и нечем горло прополоскать, если же взять правее, там текла укрытая ольшаником небольшая речушка.
Последняя доза выпитого коньяка была забориста. Шематухин разнежился, ласково, почти не дергая веревку, потянул барана в сторону речки, решив сразу нарвать для животины пучок травы. Вспомнил, что сунул начатую бутылку в карман без затычки. Вот уж что нехорошо, то нехорошо — нести бутылку в такую жару. Водка и та выдохнется, а коньяк — напиток особый, верно сказано кем-то, солнечный: на солнце делается забористей, играет и веселится даже сам по себе, пока не отдаст градусы.
Шематухин остановился, вынул бутылку, посмотрел на нее с сочувствием, как на живую. Пошарив по карманам, открыл сумку с деньгами, не было ни клочка бумаги. Он вытащил две четвертные, скрутил затычку. Проделав все это, Шематухин успокоенно спрятал бутылку, несмотря на соблазн немножко отхлебнуть. Он окончательно взбодрился, вышагивал легко: он не какой-нибудь несчастный алкаш, которому дай всю бутылку выпить в один присест, а там хоть конец света, скорее на боковую. Нет, Шематухин уже не тот, у него, как у всякого, кто живет и пьет с умом, своя наука по части питья.
— Да, уметь пить — это, брат, целая наука, — вслух сказал Шематухин. — А есть народ крепкий, совсем не пьют. Но в этом хорошего тоже мало. Это значит, что жизнь ты только с одной стороны, как луну, знаешь. Я вот что думаю, — Шематухин поглядел на барана внимательно. Убедившись, что тот не собирается перебивать его ни действием, ни словом, повторил: — Вот что думаю. Что мне в ней, в водке, нравится? Что она рангов не признает. А все ж таки разбирается, у кого дурная кровь, у кого нормальная. У кого дурная, она у того после водки дурнее становится. Тут уж не показывай дипломов. Начальник, не начальник — все равно, коли в тебе быдло сидит и требует залить по уши водкой или, к примеру, коньяком. Тут уж не надо рыпаться, выставлять себя трезвым, надо пить потихонечку, а то потом хуже будет. Это как с горы скатиться. Лез, лез, надорвался, глядишь, не успел охнуть, лежишь внизу. Хотя чего я с тобой… — Шематухин сорвал с надбровья барана шишку репья. — Сколько вот ты прожил? Не пил, не ел особенно… А что от тебя останется через пару дней? Как в сказке, рожки да ножки. Что жил, что нет. Вот я подумаю об этом, и такая меня печаль пробирает, тут уж спасение только в бутылке. Но пью я, брат, ежели по секрету, не так, как раньше. Не то нутро стало. Отбили мне его, это я на пределе нервов держусь, когда надо кого отпугнуть. Мне ведь финкой в трех местах сквозь желудок саданули, у меня снимок рентгеновский есть, могу показать. Так что, бывает, резанет под лопаткой, аж в глазах темнеет. А как прижмет под брюхом, как прижмет, ну, сил нету терпеть, бежишь, пуговицы на ходу рвешь, все в тебе горит, струя идет кипятком, это особенно после какого сыр-бора…
Шематухина разморило, и на минуту-другую он был готов поддаться сладкой дреме, но для этого надо было добраться хотя бы до первых кустов. Чтобы напомнить себе, куда и с чем идет, Шематухин дергал сумку с деньгами.
День раскалился, дышал настоящим жаром. Воздух, чудилось, стал суше, дым окреп, от солнца тянулся оглушающий свет. Больше всего Шематухин боялся сейчас безразличия, когда ничего не страшно, все теряет смысл и наплевать не только на деньги, будь они свои или чужие, но даже на жизнь: пускай убивают. Такого момента Шематухин решил не допустить и с отвращением ударил себя в грудь.
— Че делает, падла?! — обиженно сказал он. — Я ведь все попробовал: денатурат, политуру… Вот что значит не по чину пить! Получается, что брюхо коньяк этот не принимает. Как говорил один мой кореш, отрицательный резус. У шпаны, брат, свое законное зелье должно быть, и ты ему не имеешь права изменять. Ну, ниче, ниче, посмотрим, кто кого… У, брат, как тихо здесь…
Он оглянулся, смерил взглядом раскаленный, обжигающий простор, выцветшие, сильно осевшие стога и, радуясь, что сумел выстоять, приблизился к речке. Он сразу, еще не дойдя до берега, понял невыгодность его в этом месте: берег, по краям заросший мелкой и крупной ольхой, круто обрывался, а внизу в сочной высокой крапиве темно блестела вода.
Надо было пройти еще метров триста вдоль речки и там, на пологом плесе, где ольшаник кончался, уступая берег густым камышам и лознякам, окаймлявшим запруду, основательно передохнуть. Эту запруду Шематухин знал давно — сюда он частенько приходил с Нюркой купаться.
Он, почувствовав прохладу, торопко зашагал к обозначившемуся впереди, петлей