Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Наша совесть не сидит на месте!..
Взвесил трубку, снес с чугунной гантелей и задавил ею аппарат.
…По улицам шли кипучие воды и сестры их — воды неистовые, и рушились, как лес, с корнем вырванный из земли Полифемом… Как полетевший с колосников мироздания — занавес… Даже бунтовщицы-окраины и кордегардии-пригороды тянули не цепи державных курантов, но струи дождя, и ни бесы туч, ни тучи бесов не тощали потоками и временем, а шипели и пенились, распаляясь все новым бесовством. На Мотылькова шли взмокшие от круговорота тросы, веревки, лесы, артерии, стебли, и все тарахтели, курлыкали, квакали, и прогоняли его сквозь строй и хлестали сверху и снизу. Мотыльков запинался и уворачивался, и увязал в болотных ямах своих башмаков… В этом густом строю ой упустил платформу трамвайного поезда, точнее — еще держал свой полуптичий, полуулетевший сюжет, но затруднялся с фигурой, в которой явится ему судьба, и тем прилежнее подгладывал между струй. Он изучал содержимое киосков, густо обсиженных каплями или мухами, складывал в неприглядную цифру номера машин, салютующих Мотылькову штормом из-под колес, засматривайся в ускользающие вымпелы лиц… Он шел мимо галантерейных витрин, откуда разевали на него порожние пасти мыльницы, портсигары, шкатулки-копилки, мышеловки, чепчики и лифчики, и неутоленные кошельки вели за ним жабьи глаза, а щетки чернокудрые и огненноволосые алчно подергивали тараканьими усами, и все откусывали, отщипывали и отлизывали от Мотылькова и отражали углоданного в витринах — скомканным ремешком к часам и заношенным шнурком… Он шел мимо гастрономов, где строились под стеклом бутафорские окорока с запекшейся краской, и отражался в филейных частях — рядовой плюнутой косточкой и снятой с сала обсосанной кожурой. На заборе встретилось ему полусмытое объявление: единым порывом продавались шкаф с антресолями, стол, пять стульев, безрукавка из натуральных кусочков козлика, учебники с первого по десятый класс, пластинки, словари немецкий и французский, теннисные ракетки, массажер, лото, ваза греческая… Все темнело и сливалось. Чудные светильники плыли по маленькой площади, как ульи по пасеке, и горели голубоватым светом, но дождь, поплевав на скользкие длинные пальцы, душил фитили. Мои голубые галлюцинации, пробормотал Мотыльков тем, кто на него смотрит. И не был уверен, что на него сейчас смотрят…
Он еще верил: стоит ухватиться за клочок прошлой жизни… точнее — схватиться вмертвую, и все раскрутится заново. И на каких-то из городских проток вдруг в самом деле высмотрел — что-то неверное или смазанное: колыханья, гребенчатые полосы, отдельные — завитком, вместе — заплесканная шерсть… точнее — восхитительно знакомо! Хотя, пожалуй, не совсем то, что искал. Потому что навстречу плыл предводитель бухгалтерии или, возможно, водитель писчей кисти. В пути по волнам портретиста сопровождали траурный зонт-парашют и тучнейший в семействе портфель.
— О-о… неужели… Пушкин? От всего сердца здравствуйте! — прохрипел обрадованный Мотыльков. — Что наша жизнь?
Встреченный Опушкин отряхнул с парашюта крупные кляксы траура и снова несокрушимо установил над шляпой, но не вспомнил прикрыть размокшего Мотылькова ни клювом спицы. И посмотрел на представшего в прутьях воды с опаской.
— Добрый день, молодой человек, — сухо сказал он из-под зонта. — Лишен радости вас знать.
— Шутите, маэстро? Вы менялись опытом — и выменяли собственный опыт под метелку? — удивился Мотыльков. — В этом много отрицательного нравоучения для окружающих, тем ли шаг наш призван улучшать мир? — и Мотыльков двумя пальцами отжал чубчик, заливающий ему глаз. И строго спросил: — То есть доменялись — до воздушных поцелуев?
— Вам не стоит говорить о нравоучении… Хотя бы сейчас, когда вы показываете хулиганское нападение на прохожих! — произнес Опушкин.
— Глаза боятся, а руки делают, — подмигнул Мотыльков.
— Нашли в каком-то источнике мою подлинную фамилию…
— Я зачерпнул ее в справочнике телефонной сети, — сказал Мотыльков. — Подцепил за лишнюю букву… как за шестой палец на руке.
— Не понимаю, зачем нам с вами знакомиться посреди воды и воды…
— На мельнице, неустанно перемалывающей зерна воды — в муку, — поправил Мотыльков.
— Знакомиться, когда вы несли мне — неблаговидное… Вы твердо знаете, что мы друг другу нужны? — уточнил Опушкин. — Включите в работу свой мыслительный аппарат.
— Я записан на удаление камней в голове… — сообщил Мотыльков.
— Осмелюсь предположить: вам нужны богатства? Вот, примите, кстати, мне ничуть не жаль мои пятьдесят три копейки и проездной на трамвай последнего дня, — сказал Опушкин. — Из бутербродов с диетической колбасой — две единицы — уступлю основание. Но остаюсь с вами не знаком и преисполнен лишь альтруизма.
— Кажется, вы щедры. Я страстно хочу быть представлен вам! — сказал Мотыльков. — Заодно вашей части золотого запаса страны. Но кто меня представит? — и он огляделся по сторонам, ища тех, кто на него смотрит. И, возможно, надеялся встретить вскинутые, мятущиеся ресницы ветра и жаркое внимание огня, и двенадцатигранные фасеточные глаза времени, и взоры муз, цветов и простерших к нему ветви деревьев, птиц и звезд… Но кругом была только бегущая вода. Он устремил взгляд вверх, вытирая текущее лицо столь же промозглым рукавом, и ждал найти обращенные к нему длинные, как колышущиеся листья, вечные глаза тех, кто видел его сейчас и всегда… Кто прозрачным крылатым лесом стоял вокруг и выше. И очи других неназванных, кто держал и хранил сей мир. И натолкнулся лишь на многие зрачки капель на бессчетных, качающихся стеблях воды, и те утекали… А может, встретил стократно отраженные в воде собственные страдальческие глаза.
И Мотыльков сказал:
— К черту ваши бутерброды с проездным. Давайте заводить уличное знакомство — на одной из вселенских обочин. Все ж в одной кормушке толклись. Мотыльков Вадим Иванович, в детстве Вадя. Далее — никто.
— Имен на свете много, кое-что заполучилось и мне… — с усмешкой проговорил Опушкин. — А ведь я знал одного Мотылькова. Это был необыкновенный молодой человек. Дерзок, блестящей внешности, поразительный фаворит судеб. Сильные мира снизошли к нему и во всем помогали, все прощали… Возможно, он не всегда совершал большие дела, но все его плоскостные решения отчего-то вдохновенно превращались — в пространственные. Болен только —