Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— То-то повеселимся, — сказал он. — Проныра, нас ждет светлое будущее.
Мы крепко-накрепко обнялись, щека к щеке. Как мне, оказывается, именно этого не хватало — живых человеческих тисков. Подъехал «автократ», и я подписал на капоте очередные контракты (дважды — где отмечено «РАСПИСЫВАЕТСЯ УЧАСТНИК СОГЛАШЕНИЯ» и где «РАСПИСЫВАЕТСЯ САМ»). Филдинг махнул на прощание рукой и скрылся за черным стеклом.
Налитый кровью глаз солнца всю дорогу разглядывал меня с явным неодобрением. В «Эшбери» мне сообщили, что мистер Гудни уже «позаботился» о счете, более того, он зарезервировал номер 101 до дальнейших распоряжений. Что ж, какая-никакая, а уступка. К «Эшбери» Филдинг относился крайне неодобрительно и все наседал на меня, чтобы я снял люкс или этаж в «Бартлби» или «Густаве» у Централ-парка. Но «Эшбери» ближе к моей весовой категории. И я здесь привык.
Следующий этап — сборы и тэ дэ. Когда я засовывал книжку Мартины между складками моего лучшего костюма, в дверь постучали, и вошел Феликс. Он нес белую Коробку размером с небольшой гроб, перевязанную ярко-розовой лентой с пышным бантом. У Селины есть набор такого же цвета — лифчик и трусики. Вообще, у меня на нее серьезные виды. Ну что, еще один подарок?
— Примите посылку, — произнес Феликс, распрямляясь.
Даже когда он стоял расслабившись, все равно казалось, что Феликс бежит на месте.
— Держи, Феликс. Ты настоящий друг.
Он взял купюру, но сохранял озадаченное выражение.
— Не многовато будет? — добродушно поинтересовался он. — Перепил, что ли?
Мало есть на свете вещей лучше, чем невольная улыбка черномазого. Сто баксов она стоит. Даже больше. Веки его были бесконечно черны, что делало прищур пристальней, а улыбку — вкрадчивей. Поэтому Феликс навсегда сохранит наглый вид, даже когда станет из черного мальца черным мужиком. Не исключено, что когда-то и я имел такой же вид, но утратил. В школе мне все время говорили стереть с лица эту гнусную ухмылку. Но я даже не догадывался, о какой ухмылке речь, так что как я мог ее стереть?
—Да ладно тебе, — сказал я. — Деньги даже не мои. Купи подарок подружке. Или маме.
— Полегче, полегче, — отозвался Феликс.
Черный чемоданчик лежал на постели рядом с белой коробкой. Я потянул за ленточку, поднял крышку и услышал собственный хриплый крик отторжения, гнева и, возможно, стыда. Я разорвал ее в клочки голыми руками. Потом встал посреди комнаты, говоря себе: спокойно, главное — не горячиться. Но слезы успели хлынуть ручьем, неудержимо. Короче, момент не лучше любого другого, такой же скверный. Яскажу вам, что это был за подарок, и, думаю, вы меня поймете. В коробке не было ни записки, ничего, только резиновая женщина, по-поросячьи розовая, с влажным блеском и широким оскалом.
Знаете, мне говорили, что я не люблю женщин. Какой вздор. Телки — это очень даже круто. Мне говорили, что мужчины вообще не любят женщин. Неужели? А кто тогда? Потому что женщины других женщин точно не любят.
Иногда жизнь становится очень знакомой. Иногда в глазах у жизни появляется до боли знакомый блеск. Вся жизнь — это вендетта, заговор, мандраж, оскорбленная гордость, вера в себя, вера в справедливость ее приливов и разливов.
Есть одна тайна, которой не знает никто: Бог — женщина. Оглядитесь! Неужто не очевидно?
Над входом в бар покачивается вывеска с портретом Шекспира. Портрет тот же самый, который я помню со школы, когда морщил лоб над 'Тимоном Афинским" или «Венецианским купцом». Получше, что ли, нет? Неужели он действительно все время так выглядел? Вообще-то, его рекламисты давно могли бы уже и подсуетиться, что-нибудь посимпатичней предложить. Выступающая нижняя губа с бомжовой щетиной, уродский подбородок, подернутые тиной бабулины глазки. А причесон-то, причесон. Ну не смех ли? Уильям Шекспир всегда приносил мне грандиозное облегчение. После гнетущего визита к зеркалу или недоброго слова от подружки, или обалделого взгляда на улице я говорю себе; «Какой все-таки Шекспир был урод». Эффект просто чудодейственный.
— Толстый Винс, — спросил я, — что ты ел сегодня на завтрак?
— Я? Сегодня на завтрак я ел маринованную селедку.
— А на ленч?
— Рубец.
— А что ты будешь сегодня на обед?
— Мозги.
— Тлстый Винс, да ты больной.
Тлстый Винс таскает в «Шекспире» ящики с пивом— плюс, на добровольных началах, вышибала. Последние тридцать пять лет он бывает здесь чуть ли не каждый день. Я тоже — по крайней мере, мысленно. В конце концов, здесь я и родился, наверху. Он отхлебнул пива. Толстый Винс препогано выглядит, и его сын Толстый Пол тоже... К Толстому Винсу я испытываю какое-то особо сердечное чувство, отчасти потому что он также страдает сердцем. Его сердце не дает ему спуску, и мое когда-нибудь тоже пойдет на приступ. Подозреваю, у Толстого Винса ко мне тоже особо теплое чувство. Раз в пару месяцев он отводит меня в сторонку и, дыша перегаром, интересуется, как мои дела. Никому больше это не интересно. Только ему. Иногда он заводит речь о моей матери. Толстый Винс тоже вдовец. Его жена умерла оттого, что была слишком простонародна. Всю недолгую жизнь она была явно не в своей тарелке. Моя же мама загадочным образом пришла в упадок, не более того. Хорошо помню, как после школы я забирался к ней в постель. Распад ощущался совершенно явственно. Ностальгия по Америке. Переизбыток Барри Сама. Толстый Винс по совместительству работает помощником управляющего бильярдной в «Виктории». Порядки у него там вполне либеральные, и бильярдисты в нем души не чают. В подвале он оборудовал небольшую кухоньку, где и готовит свою жуткую, стряпню. Толстый Пол гоняет шары, строит из себя акулу зеленого сукна и отвечает за микроволновку. Распластавшись над столом номер один, он пригибает голову так, что кий продавливает на подбородке ямочку, и берет костяные шары в перекрестье прицела... Вскоре после смерти моей матери Толстый Винс затеял с моим отцом знаменитую драку у мужского сортира в проулке за «Шекспиром», когда заведение еще только раскручивалось.
— Это настоящая еда, сынок, — произнес Толстый Винс. — Тебе-то откуда знать, всю жизнь в кабаке ошиваешься. Дай тебе пакет сухариков, ты уже на седьмом небе от счастья.
— Помнишь Лайонела? — спросил Толстый Пол.
— Помню, — ответил Толстый Винс.
Толстый Винс, конечно, не королевской крови, но определенную сдержанность в речи проявляет, звуки цедит. Не то что сынуля— Толстый Пол, поперек себя шире, морда совершенно каменная, бритый затылок и зверские светлые брови, придающие глазам выражение куницы-ветерана, вдоль и поперек изучившей все крысоловки и заячьи силки. Толстого Пола ни капли не волнует его акцент. И ведь, в чем весь ужас, никакой каши во рту, каждый слог звучит угрожающе четко. Нечего и пытаться передать эту феерию в письменном виде. Придется вам домыслить.
— Встречаю, значит, его в субботу, — сказал Толстый Пол. — Фу! говорю я, ты что, кэрри наелся? Не, говорит он, кэрри в пятницу было. А что сегодня, спрашиваю я. Три пиццы с пряностями, говорит он, и два китайских супа. Пока он на антибиотиках только из-за этой дряни под мышкой, типа лишая. Через день сталкиваюсь с ним в клубе для дальнобойщиков. Па, ты слышал, там поставили автомат для этих долбаных чипсов. Чипсов! — Судя по всему, Толстый Пол до сих пор не мог оправиться от такого удара. — Воттакенная хренотень, полная жидкого дерьма, раз в месяц кто-нибудь приходит и доливает через воронку еще жира. Тридцать пенсов пакет. Лайонел, значит, стоит у агрегата и давится, засыпает в пасть горстями. Брр. Нет, но какая дрянь. Слов нет. На четвертом пакете он поворачивается ко мне и говорит, ума, мол, не приложу, с чего бы все эти проблемы с кожей!