Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
Дверь храма закрыта. Шум, крик за ней. Толкнул ее, вышел. Прямо перед ним, спиной к нему, стеной стояли гриди. А дальше — головы, головы, до самой звонницы, до Зовуна, под Зовуном на возвышении стоял Любим, а рядом с ним Ширяй, сотские, старосты. Любим, раскинув руки, говорит, Ширяй, подняв свиток, что–то оглашает, Онисим–староста кричит. Да кто их слушает? Кто слышит?! Ревет толпа, волнуется. Давка, смрад, а гридей — только два ряда. Рев, рык над площадью.
— Князь! — Кто–то схватил его за плечо.
Горяй! Держит крепко. Глаза блестят. Кричит, иначе не услышишь: '
— Князь! Не ходи! Зверье они! Митяй открыл ворота! Князь…
Оттолкнул Горяя. Шагнул вперед…
Заметили со звонницы. Ударили! Еще! Еще! И — загремел Зовун! Загрохотал, да так, что в ушах заныло, земля гудела, воздух сотрясался, а он все бил и бил.
Звонарь давно уже оглох, очумел, озверел, а все бил! Бей, звонарь! Чтоб лопнул он!
Очнулся. Тишина. Звон замирает, уходит ввысь, в небеса, все дальше, дальше, а они стоят и слушают, никто не шелохнется, и ждут, будто лишь этот звук умрет, как тотчас придет, наступит что–то для них необычное.
— Князь!..
Опять Горяй! Князь усмехнулся. Тишина какая! Молчит толпа. И там, на возвышении, молчат. Все, повернувшись, смотрят на него, ждут. Чернь, земство, люди, как ни назови, все они толпа. Ждут, и нет в них страха, нет и зла, злорадства, смотрят так, словно на торгу увидели диковину. Ну смотрите же! И он пошел. Горяй, забежав вперед, зло закричал:
— Пади! Пади!
Никто не пал, но стали расступаться. Шествовал князь, а впереди шли гриди и молча, не скупясь, пинали зазевавшихся, те так же молча подавались в стороны. Шел князь, смотрел перед собой, на спины гридей, думал…
Да не думалось! Подошел к возвышению, и расступились гриди, он один поднялся по ступеням и встал под Зовуном. И не было уже под Зовуном никого, кроме Любима, державшего в правой руке заветный свиток. Князь усмехнулся, поправил шапку. Грохнул Зовун. В толпе начали креститься, да не все, ох не все! Князь снова усмехнулся. Любим стоял столбом, лицо его было красным, на шее жилы вздулись. Молчит толпа. Толпа — как тот медведь, не жди, когда она…
Он и не ждал, заговорил так, как всегда говорил, как отец учил, как дед еще говаривал, как должен говорить добрый хозяин с верными холопами, что бы ни случилось, ты всегда — добрый, щедрый князь, ты зла не держишь.
— Господарь Полтеск–град! Вот я, сын твой и князь… — И поднял руки. И головой тряхнул. И продолжал уже не так громко: — Прости мя, град. Вот, задержался. — Он кивнул на храм. — Обедня шла, никак раньше не мог. Винюсь! — И голову склонил, и опустились руки.
В толпе пошло движение. Любим шагнул было вперед. Но князь опередил его, опять заговорил так, что и глухой услышал бы:
— И я не в том только винюсь, что задержался, много на мне грехов. И то сказать! Пятьдесят и семь лет служу я тебе, град. Уж как могу, так и служу. Много чего за эти годы было. Да кой–чего и не было. Поганых на Полоте не было. Варягов не было — мы сами к морю вышли. И торг ведем по мере сил своих. Мы торгуем, не нами. Так, град?
Зашумели. А он — в толпу:
— Свияр Ольвегович! Ты кого нынче привел? Почем платил? А в Киеве почем отдашь?! Не говорит! — И засмеялся громко, как и пристало перед толпой.
И засмеялось, загалдело буевище. Свияр махал руками, что–то объяснял, только кому теперь до него дело?! Толпа — она дитя, неразумное, злое. И только тот, кто еще злей ее, кто витийствовать не будет, а станет говорить понятно, ясно, просто, — тот и победит. И чтобы крест тебя при тех словах не жег. Он прижал руки к груди, к кресту, и продолжал:
— Да, так вот и живем: торгуем, строимся, а если и горим, так сами по себе, своим огнем, ибо Боняк на нас не ходит и не жжет, полон не собирает. Это у них там, на Руси… — Князь даже показал рукой, где это «там», и продолжал: — Там брат мой Святополк, что ни год, с погаными мир покупает, у них там, у киян, есть и побор такой со всех дымов — поганым называется, и князь там в рост дает, а после ужо и того больше взыщет! А здесь… Живи, град Полтеск, богатей, я, сын твой и князь, пятьдесят и семь лет служу тебе и вот на столько… — ноготь показал, — ни разу у тебя не взял! И более того: мою долю с волоков уже который год не платите, и с веса не имею я, и с волостей, и судных вир не беру. И ведь молчу! Да и на храм еще даю, и сколько буду жить, всегда буду давать. Вот так–то, Полтеск–град! А мне за то… — Замолчал, дух перевел. Посмотрел на толпу.
И на него смотрели. Да, не было в толпе ни зла, ни лютости, но и… А, будь оно как будет! Молчать нельзя — на то оно и вече. И он сказал:
— Я терпел и сейчас терплю. И что с того? Да стали думать вы: «Чудно! Князь, а все терпит. Да князь ли это?» И стали говорить: «Нет князя! Помер! Видение над теремом стояло!» Теперь вот я стою! Смотрите на меня! Жив я! И еще долго буду жить! До той поры, пока сам не устану, пока сам не скажу «Довольно!» и не призову Ее и… — Он поперхнулся.
Что это? Словно копытом в грудь ударило! Круги в глазах. Он закачался… И тотчас же открыл глаза.
А может, и не тотчас же. Он, может, так полдня стоял. Нет, солнце — вот оно. Но мало ли… Глянул на толпу, на буевище.
Молчат они, глядят во все глаза и ждут… Не шелохнутся. Один… как звать его, забыл, с Гончарной улицы, закричал. И этот, рядом, подхватил! И эти! Все! Кричат.
Стоишь ты, князь, шатаешься и ни звука не слышишь. Оглох ты, князь. Вот и Любим что–то кричит. Ширяй стоит возле. И Ставр тут же, и Свияр, и Ждан… О чем они кричат, не знаешь ты. Ты только видишь: вон Горяй стоит, белый как снег, губы закусил аж до крови, она течет по рыжей бороде… У Тучи — дикие глаза. И гриди в страхе. Не только тебя, князь, всех сметут, затопчут и пожгут, ведь толпа — не Степь, там можно откупиться, задарить, крест целовать, а то и породниться, как Святополк, а здесь…
Стой, князь. Прислонись к стене. Руку положи на грудь, к кресту, сожми его. Молись, пес! Обещай! Клянись! Ты же веришь! Что оберег?! Он разве тебя спас? Он тебя в скверну ввергал, и ты сорвал его и под ноги бросил, ибо прозрел. Пресвятый Боже, дай силы устоять, услышать дай, дай дожить мне до того дня, что Ею обещан, а после — будь что будет! В геенну — на века, и пусть там рвут меня, терзают, пусть казнят.
Шагнул к Любиму. Руку протянул. Не дотянулся. Посадник отскочил, поднял грамоту и закричал…
И Всеслав услышал! Кричал Любим:
— Господарь Полтеск–град! Вот она! Так любо ли?
И загремело вече:
— Любо!
И заревели, и завыли! И руки подняли! К ступеням хлынули! Пусть давят! Пусть орут! От Буса заведено — давить, всех не подавят. Прости мя, Господи! Пес я…
Отхлынули.
— Любо! — кричали, — Любо!
Все тише крик, вразнобой.