Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы тем временем прощаемся, трясем друг друга за руки.
– Ну, вив ля Франс! – говорит Ника, хотя шапка на мне теперь другая – офицерская, с цигейковым мехом.
Я в команде отъезжающих, а Ника поедет послезавтра. Наш разъезд растянется на три дня. А потом Ставрополь опустеет.
Негнущимися варежками я обвожу вокруг себя: не забывай, мол, про «потайной пояс». Посмеиваемся. Слова прощальные не идут с языка.
А все уже задвигалось, заскрипело. Полезай в сани.
Мы с Анечкой вместе. Ногами зарылись в солому. У нас на двоих пара валенок и пара шерстяных носков, через каждый два часа будем меняться.
Зина Прутикова порывисто кинулась к нам, закутывает одеялом Анечку, потом меня. Сама она выедет завтра – не захотела остаться на факультете. Я обхватываю ее за шею, прижимаюсь лбом к ее лбу, вернее, цигейковым козырьком своей ушанки – к ее цигейковому козырьку.
Все, что разводило нас, сеяло холодок, отлетело. Осталось одно – наша общая судьба.
Из-за Зининой спины появляется Гиндин. Наклоняется и тихо, торжественно говорит:
– Я рад, что был знаком с вами.
Сентиментальная душа у нашего марксиста. Но мне хорошо от такого тепла и ласки, мне уютно сидеть, зарывшись в солому, укутавшись в прожженное утюгом одеяло. Побольше бы таких слов в дорогу.
Все тут. Все в сборе. Только не хватает тети Дуси. Получила весточку от мужа из части и, ничего не сказав нам, ушла пешком в Куйбышев повидать его.
А Ника? Слышу ее:
– Ангелина-лапонька, парашютистка, сигай же в солому… – Едкий, насмешливый, привычный голосок.
Верчу головой, высвобождаюсь из одеяла, отыскиваю ее. Она стоит, запихнув руки в карманы шинели. Цигейковый мех, из-под него по бровям челка, из-под челки смотрят на меня грустные Никины глаза.
Уже заскрипели полозья, поплыли окна бывшего райзо. А мы никак не расцепимся взглядом.
Вот-вот оборвется наша последняя ниточка. Секундным прозрением я вдруг охватываю ее фронтовую судьбу. Фантазерка, мистификаторша, вруша. Ходить повадилась по краю пропасти. А война – это всерьез, без жалости, сплеча и без разбора.
– Ника, – кричу, – Ника!
Что же еще? Если б она ехала на каникулы к маме, тогда можно бы крикнуть: береги себя! будь осторожна! – и прочее. А сейчас их не выговорить – смешные слова.
Она выдернула из кармана руку в варежке, машет. Медленно уходят дома. Что ни дом – на шесте, на дереве скворечня. «…Честное даем мы слово, что нигде и никогда мы не сделаем плохого, не разорим их гнезда…»
Последняя заповедь Ставрополя.
Из проулка, ведущего в поле, выбегает расхристанный – шапка съехала на ухо, шинель враспашку – Самостин. Торопился из кумысосанатория, добежал, успел.
– Ника! – кричу (она идет за санями) и киваю на Самостина: гляди, твой жених. Поняла меня, усмехается.
Самостин подскочил к саням, трясет мою руку. Лоб его взмок. Бежал, трудился, чтоб успеть проводить. Я чувствую себя растроганной. Улыбка дрожит на его темных щеках, высыпают мелкие, белые, похожие на молочные зубы.
Он отстал от саней, стоит, не поправляя шапки, не застегнув шинель, какой-то растерянный, сбитый с толку. Остается в глухомани, в кумысосанатории, откуда даже лошади ушли на войну.
– Витя, до свидания!
Сани дернулись, побежали по накатанной мостовой, и наш возница, парнишка лет пятнадцати, побежал рядом, не выпуская вожжей.
Уже передние сворачивают, сейчас и мы за ними. За поворотом скроются с глаз провожающие. Ника машет чем-то белым. Расстаемся. Может быть, еще увидимся, если повезет, в Куйбышеве или в Москве. И все-таки это уже прощание. Мы затеряемся где-то в войне, и я никогда больше не увижу ее так отчетливо, так полно, как в эти минуты.
Наши сани свернули, скрипя и кренясь, и пошли резвее по пустой базарной площади, взвихривая ошметки соломы, разгоняя по снегу мерзлые лошадиные катыши.
Позади остался последний дом – портного Чеснокова.
Уходит Ставрополь… Уже лошадь пошла под гору, прямо к Волге, по разъезженной дороге, подравниваясь с другими санями. Наш возница прыгнул в сани, стегнул лошадь и во всю мочь закричал:
– Э-эй! Волга-барыня!1
Тащится лошадь, покачиваются сани. Над головой – сизая пелена. Белая Волга под нами, белые берега исчирканы прутьями кустарника, высунувшегося из-под снега. За пологим берегом – белый простор сомкнувшихся земли и неба. И еще где-то там смутной стеной лес без зубьев – туман сровнял. Едем. Впереди нас на санях – Ангелина, Митька Коршунов и еще кто-то, примелькавшийся нам со спины за эти часы. Какой он с лица, не могу припомнить. А между тем он старшой и везет засургученный пакет с предписанием нашей команде.
Тюх-тюх – лошадь затрусила быстрей вслед за передними. Лежу, зарывшись в солому, головой на бедре Петьки Гречко.
Дышу – дымлю паром. В ноздрях иней. Край одеяла, обледенелый, колкий, тычется в лицо.
Чьи-то следы-копытца карабкаются вверх на берег. А спадет вниз берег – и разбежится кромешно белая даль, выманивает из саней. А то вдруг домик в снегу. Что там? Что за жизнь? А мы все мимо, мимо.
Едем древним санным путем. Гляжу в плывущее надо мной небо, будто бы заваленное снегом, как земля.
У меня под боком завозилась Анечка.
– Тебе чего?
– Ничего, ничего.
Спохватываюсь: ведь давно пора отдать ей валенки.
– А ты чего ж молчишь?!
Яростно принимаюсь стягивать валенки.
– Уж не так у меня замерзли ноги. Ты еще вполне могла бы в валенках побыть.
Стесняется.
– Ребенок, действуй!
Мы обмениваемся обувью. Теперь Анечка в валенках, я в ее шерстяных носках и сапогах. А Петьке Гречко нам нечего предложить. Он что-то не подает никаких признаков жизни, приуныл, замерз парень.
Мы окликнули его, он зашевелился, выпрастывая из соломы ноги. Спрыгнул и побежал за санями, спотыкаясь, выбрасывая в стороны руки, греясь.
Встречный обоз. Возницы соскочили, сошлись в кучу – обмен новостями. Не спешат разъехаться, канителятся. А потом, объезжая, переругиваются друг с другом беззлобно.
Но вот опять все угомонилось у нас в санях. И опять плывет сизая пелена, уходят снежные холмы…
Сиплый собачий лай. Над крышами дым колом упирается в безветренный морозный воздух. И уже не снег – половицы под ногами; душное, кисловатое тепло избы; плач ребенка; возня и чавканье за бревенчатой стеной во дворе; молчаливый взгляд серых глаз из-под платка, терпеливо вбирающий одного за другим всю нашу ватагу, и рука в рыжих отсветах подгребает красные угольки кочергой, раздувает для нас огонь.