Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тэкс…
За белыми створками дверей обозначилось хаотическое и неразборчивое движение.
"Средства для сокрытия боевых приготовлений, — не без улыбки отметил Макс, — предпринимаются отчаянные. Но избежать раскрытия своих намерений в виду неприятеля не представляется возможным".
Фразы сами собой складывались военно-казенные, но отнюдь не бессмысленные. По существу, так все там, за дверью, и происходило.
Кравцов пересек прихожую, толкнул створки двери и остановился на пороге. Гостиная, девятнадцать часов назад являвшаяся таковой лишь по названию, преобразилась. Незнакомая, но определенно со вкусом подобранная мебель красного дерева: величественный, словно готический собор, буфет, стол и стулья, обитый гобеленовой тканью диван, пустая за неимением хрусталя и фарфора горка… Несколько хорошо известных Максу картин и рисунков, развешанных со смыслом, а не лишь бы как… Настенные часы с механизмом фирмы Павел Буре в темном футляре резного дерева — подарок Тухачевского… Но центром композиции являлся, несомненно, круглый стол, накрытый на двоих. Застеленный темно-красной скатертью стол, освещенный теплым, чуть окрашенным в розовые тона светом, льющимся из-под шелкового — персиковый, абрикосовый, розовый? — абажура, пирамидальная бутылка шустовского коньяка, две рюмки, две тарелки, корзинка с нарезанным хлебом, какие-то посудинки с едой… И женщина в темном платье, подчеркивающем изумительную фигуру. Она встала ему навстречу, шерстяная шаль соскользнула с плеч…
— Не нравится? Осуждаешь? — взметнулись вверх золотистые брови. — Считаешь, разложенка?
Быстрые слова, прерывистое дыхание.
— Окстись, Реш! Что за глупости! — Макс стремительно преодолел разделяющее их пространство — жена даже стол обогнуть не успела — и, перехватив ее на полпути, заключил в объятия.
Обнял, прижал к груди, чувствуя, как убыстряется ритм сердца. Вдохнул, чуть наклонив голову, запах волос. Задохнулся и, резко отстранив, жадно поцеловал в губы, понимая, что если сейчас же этого не сделает, умрет на месте…
— Ну, и что это за метаморфоза? — спросил он через минуту, остановленный "на скаку" властной решительностью женщины.
— Ну, будет, будет! — сказала она, выскальзывая из его объятий, отступая от напора страсти, своей и Макса. — Не сейчас! Точно, точно тебе говорю: пока не поешь, сладкого не получишь!
Улыбка… а улыбки у Рашель выходили порой такие, что Кравцова только от них одних в жар бросало. Взгляд… Взгляды, впрочем, у нее получались ничуть не хуже. Вздох…
— Ох, господи! А еще красный командир и большевик!
— Командарм и член ЦК! — хохотнул он, начиная отходить от приступа страсти.
— Уже нет! — рассмеялась в ответ она. — Из ЦК тебя, мон шер, опять поперли, и с округа сняли. Так что, максимум, бывший командарм и член ЦК.
— Ты такими вещами не шути, — усмехнулся в ответ Кравцов, оправляя рубаху под ремнем. — Люди, между прочим, в таких ситуациях самоубиваются выстрелом из нагана в висок… Или в рот, — добавил он, поразмыслив мгновение над технологией самоубийства и припомнив по ходу дела пару известных ему лично случаев.
— Ну, да! — всплеснула она руками. Запястья у нее были тонкие, ладони узкие, пальцы — длинные. — Член Реввоенсовета, начальник Управления…
— Вот видишь, — Макс покачал головой и сел на стул. — А говорила, турнули, вышибли… Сама себе противоречишь!
Рашель смутилась и, чтобы не отвечать, принялась накладывать в тарелку винегрет — и когда она все успела? — и холодное мясо, нарезанное ломтями.
— Горчица, вот… — сказала она, пододвигая к Максу горчичницу, которой у них еще сегодня утром не было и в помине.
Тогда Кравцов и задал свой вопрос.
— Ну, и что это за метаморфоза? — спросил он, беря в руки бутылку, на этикетке которой красовался легко узнаваемый Шустовский колокол.
"Финьшампань Отборный"[29], — прочел Макс. — Однако!"
— Откуда все это великолепие? — уточил он, обводя свободной рукой стол и комнату.
— Это ты еще нашей спальни не видел… Карельская береза, вот!
— Сегодня с утра, — Макс постарался, чтобы голос звучал ровно и рука, разливающая коньяк по рюмкам не дрогнула ненароком. — У меня была партийная жена. Женщина красивая, можно сказать, фигуристая, но при том преданный идеалам революции боец. Кремень и сталь, одним словом. Краюха хлеба, селедка, самогон под махорочку, кожан и маузер… И вдруг! Я в недоумении, товарищ Кайдановская…
— Кравцова! — поправила его Рашель.
— Кравцова, — согласился он не без удовольствия. — Это что-то меняет?
— Меняет, — победно улыбнулась Рашель. — Сотруднику Орготдела ЦК Кайдановской, Макс, положена в лучшем случае комната в коммуналке или общежитии. А вот товарищу Кравцову, который числится номенклатурой ЦК…
— Вот оно как, — кивнул Кравцов, начиная прикидывать, кто бы это мог быть такой шустрый и щедрый. — И кто же это совершил для нас с тобой такой великий подвиг предприимчивости?
— Заместитель Фрунзе. Григорий Иванович сказал, что вы старые друзья, разве нет?
"А разве, да?"
— Значит, Григорий Иванович?
— Да… Что-то не так? Я… — она явно смутилась под его взглядом и задумалась, видно, над тем, все ли товарищи нам настоящие товарищи? — Ты прости меня, Макс, — сказала она через мгновение (краска выступила на щеках, так что зардели высокие скулы, затрепетали тонкие до прозрачности крылья носа, распахнулись во всю ширь огромные золотистые глаза). — Я дура! Вот же, дура! Бес попутал. Я думала это можно теперь. Вон все… И Молотовы, и Серебряковы, а здесь, в Москве, так и вовсе, кажется, все без исключения. И Котовский… Он же из Одессы, свой. Сказал…
— Да, нет! — отмахнулся, спохватившийся, что "сказал лишнее", Кравцов. — Что ты! Что ты! Оставь это, Реш! Что за Каносса![30] Все в порядке!
Но было ли на самом деле "все в порядке?" Трудный вопрос. Не для него, положим, хоть он и не слишком страдал без привычного комфорта, но для многих, очень многих в партии — это был совсем непростой вопрос. Обстоятельства были понятны и простительны. Революция делалась с благими целями. Ее лозунгами являлись Свобода, Равенство и Братство. И Равенство, в частности, подразумевало, что никто никаких привилегий иметь более не будет. Это так, разумеется. С этим и не спорил никто. Кого не спроси, все — за. "За что боролись?!", собственно. Но, с другой стороны, пока они, революционеры, "бодались" с самодержавием, годами живя в нищем и полуголодном подполье, умирая от чахотки в тюрьмах, ссылках, а то и на каторге, куда загремели не одни только Дзержинский с Махно, другие — жили не тужили. И это ведь не только обывателей касается. Тот же Красин или Луначарский — вполне свои, но тоже "по заграницам" не бедствовали, не вспоминая уже всуе вождей. А после Переворота?[31] Вокруг война, глад и мор. Товарищи буквально горят на работе, не спят по двое-трое суток, работают за десятерых, гибнут безвестно в мятежах и военной смуте, как те же Нахимсон, Володарский или Шаумян. Так неужели не положен им — немногим тем, кто не сдался, а довел-таки дело до революции — усиленный паек и хорошее медицинское обслуживание, чтобы не умирали как Свердлов на боевом посту? Неужели не выделит им Советская Власть квартиры с телефоном, если уж должны они работать день и ночь? Самое грустное, что встречались и настоящие аскеты-бессребреники. Такие, что ничего им кроме победы мировой революции, вроде бы, и не надо. Среди бывших каторжников как раз и встречались. Но человек человеку рознь, если взять для примера тех же Дзержинского и Махно или, скажем, Рудзутака. Сроки тянули похожие, но люди разные.