Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты, значит, вернешься девятого? Это наверное? – спросила Марта, холодно глядя на его промокшую рубашку, сквозь которую, смотря по тому, какая часть прилипала к коже, проступали то здесь, то там телесного цвета пятна.
– Не позже девятого, – сказал он, с удовольствием откидываясь назад и снова взмахивая веслами.
Хлестал ливень. Халат Марты отяжелел. Ее облекал плотный холод. Она об этом не думала. Она думала о том, правильно ли она поступает? Правильно. Ничего нет легче, чем повторить такую поездку. Изредка она взглядывала мимо мужа на Франца. Он, вероятно, удивлен. Только не показывает этого. Он устал. У него рот открыт. Бедный мой. Сейчас приедем, отдохнешь, выпьешь горячего…
Лодку они сдали на первой попавшейся пристани и, по вязкому песку, а потом по узким мосткам, поднялись на набережную, склоняя головы под хлещущим дождем. Усталая, не очень торопясь, она свалила с плеч набухший водой, потемневший халат, стянула песком облипшие туфли и затем со склизким шорохом стала вылезать из клейкого трико. Драйер, совершенно голый, желтый, красный, огромный, бурно топтался по комнате, подпрыгивая, покрякивая и мощно растирая горящее тело большим мохнатым полотенцем. Стараясь не видеть ужасных красных узоров на его лопатках, не вдыхать его ветра, она накинула пеньюар, с отвращением вымыла ноги, натянула неприятно хрустящие чулки, – и сразу так утомилась, что села на кушетку, сказав себе, что подождет, пока он оденется и уйдет, – тогда ей будет свободнее двигаться. Он ушел, но она все продолжала сидеть, не шевелясь, чувствуя странную сонливость и рассуждая сама с собой, сняла ли она то, что у нее было на голове – не шляпу, а вот такой купальный чепчик, – но не в силах была поднять к вискам руки. А на душе было странно хорошо, – так покойно. Правильно поступила. Иначе было бы неразумно, нерасчетливо. Потом она заметила, что вся дрожит и, нехотя встав, с перерывами, со странными интервалами томности, принялась одеваться.
Меж тем дождь не прекращался. Стеклянный ящик (на набережной перед кургаузом), где стрелка отмечала по ролику фиолетовую кривую атмосферического давления, приобрел значение почти священное. К нему подходили, как к пророческому кристаллу. Но его нельзя было умилостивить ни молитвой, ни стуком нетерпеливого пальца. На пляже кто-то забыл ведерцо и оно уже было полно дождевой воды. Приуныл фотограф, радовался ресторатор. Все же те лица можно было встретить то в одном, то в другом кафе. К вечеру дождь стал мельче. Драйер, затая дыхание, делал карамболи. Пронеслась весть, что стрелка на один миллиметр поднялась. «Завтра будет солнце», – сказал кто-то и с чувством ударил в ладонь кулаком. Несмотря на дождевую прохладу, многие ужинали на балконах. Пришла вечерняя почта, – целое событие. Дождь нерешительно перестал. Под расплывающимися от сырости фонарями началось на набережной вечернее пошаркивание многих ног. В курзале были танцы.
Днем она прилегла, – думала, согреется, оживет, – но озноб был тут как тут. За ужином она съела пол-огурца, две вареных вишни, – и больше ничего. Теперь, в этом холодном оглушительном зале ей было как-то странно, – словно бальное платье не так сидит, сейчас расползется. Она ощущала тугой, негреющий шелк чулок, полоску подвязки вдоль ляжки. Ей все казалось, что сзади, к голой спине, пристало конфетти, – а все-таки и ноги, и спина были какие-то чужие. Музыка ею не овладевала, как обычно, а чертила по поверхности сознания угловатую линию, кривую озноба. При каждом движении головы от виска к виску, как кегельный шар, перекатывалась плотная боль. Направо от нее сидел молодой танцмейстер, все лето черной бабочкой летавший с курорта на курорт, налево – темноглазый студент, сын почтеннейшего меховщика, дальше – Франц, Драйер. Она слышала, как Марта Драйер что-то спрашивает, на что-то отвечает. Вкус ледяного шампанского все оставался как-то в стороне, – шипящие звездочки, которые только кололи чужой язык, не удовлетворяя ее жажды. Она незаметно взяла Марту Драйер за левую кисть, нащупывая пульс. Но пульс был не там, а где-то за ухом, а потом в шее, а потом в голове. Кругом, вырастая из рук танцующих, на длинных нитках колыхались синие, красные, глянцевитые шары, и в каждом была вся зала, и люстра, и столики, и она сама. Она заметила, что Марта тоже танцует, тоже держит шар. Ее кавалер, студент с индусскими глазами, отрывисто и тихо ей объяснялся в любви. Через какой-то неподвижный промежуток, во время которого ползли вверх колючие звезды шампанского, опять заколыхались шары, и ее кавалер, летучий танцмейстер, норовил, улыбаясь, коснуться щекой ее виска и одновременно ощупывал ее голую спину. Озноб собрался в одно место, стал пятипалым. Когда музыка замерла, он отнял руку. Озноб снова разлился по всему телу.
Опять она сидела за столиком, поводила плечами, говорила налево, говорила направо, перекатывалась круглая боль в голове. Ей показалось, что в очках у Франца плывут красные и синие пятна, и она решила, что это каким-то образом отражаются шары, колыхающиеся над столом. Драйер невыносимо смеялся, хлопая ладонью по столу и сильно откидываясь. Она протянула ногу под столом, нажала. Франц вздрогнул и встал, поклонился. Она положила руку к нему на плечо. Музыка на мгновение пробилась через туман, дошла до нее, окружила. Ей показалось, что все опять хорошо, оттого что это ведь – он, Франц, его руки, его ноги, его милые движения.
– Ближе, еще ближе, – забормотала она, – чтобы мне было тепло…
– Я устал, – сказал он тихо. – Я смертельно устал. Пожалуйста… не надо так…
Музыка встала на дыбы и рассыпалась. Она двинулась к столику. Кругом били в ладоши. Музыка воскресла. Мимо нее скользнул танцмейстер с ярко-желтой барышней. Индусские глаза студента мелькнули у ее лица, он кланялся, он приглашал. Она видела, как Марта Драйер прильнула к нему, зашагала, закружилась.
Драйер и Франц остались сидеть одни. Драйер отбивал пальцем такт, и глядел на танцующих, и слушал сильный голос певицы, нанятой дирекцией. Певица, небольшого роста, плотная, невеселая, надрываясь орала, приплясывая: «Монтевидэо, Монтевидэо, пускай не едет в тот край мой Лэо…», ее толкали танцующие, она без конца повторяла истошный припев, толстяк в смокинге, ее сожитель, шипел на нее, чтобы она выбрала что-нибудь другое, что никто не смеется, и с тоской Драйер вспоминал, что это «Монтевидэо» он слышал и вчера, и третьего дня, и опять странная грусть на него нахлынула, и он растерялся, когда вдруг певица осеклась и улыбнулась. Франц сидел рядом, облокотясь на стол, и тоже смотрел на танцующих. Был он немного пьян, ломило в плечах от утренней гребли, было жарко, воротничок размяк. Его томила огромная, оглушительная тоска. Хотелось ему лбом упасть на стол и так остаться навеки. Он чувствовал что его мучат изощренно, безобразно мучат, выворачивают наизнанку, – и нет конца, нет конца… Такой тоски человек не выдерживает, что-то должно лопнуть, кости, наконец, хряснут.
Он словно сейчас очнулся, как больной – на операционном столе, и почувствовал, что его режут. Он посмотрел вокруг себя, теребя веревку шара, привязанного к бутылке, и увидел отражение в зеркале – затылок Драйера, кивавшего в такт музыки.
Он отвел глаза, запутался взглядом в ногах танцующих и с жадностью уцепился за сияющее синее платье. Иностранка в синем платье и загорелый мужчина в старомодном смокинге. Он давно заметил эту чету, – они мелькали, как повторный образ во сне, как легкий лейтмотив, – то на пляже, то в кафе, то на набережной. Но только теперь он осознал этот образ, понял, что он значит. У дамы в синем был нежно-накрашенный рот, нежные, как будто близорукие глаза, и ее жених или муж, большелобый, с зализами на висках, улыбался ей, и по сравнению с загаром зубы у него казались особенно белыми. И Франц так позавидовал этой чете, что сразу его тоска еще пуще разрослась. Музыка остановилась. Они прошли мимо него. Они громко говорили. Они говорили на совершенно непонятном языке.