Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В романе отчетливо звучал мессианский тенор. Всему миру готовится великое обновление через русскую мысль, и это совершится в какое-нибудь столетие – вот моя страстная вера[406]. Сперва пал Рим, затем Византия, – с началом нового тысячелетия России суждено было принять свою судьбу Третьего Рима, и мир должен был повести русский Христос. Мы при третьем коне, вороном, и при всаднике, имеющем меру в руке своей, так как всё в нынешний век на мере и на договоре, и все люди своего только права и ищут. Но на едином праве сердце чистое не сохранят, и за сим последует конь бледный[407].
К тому времени атеистов в России было, возможно, больше, чем где-либо еще, потому что, по мнению Федора, Россия в духовных вопросах обогнала Европу. Русские либералы вроде Тургенева или Герцена теперь были бесполезны – шваль![408] Они были даже не русскими, а гражданами мира, а их интеллектуальные размышления о социализме – развлечение, чтобы убить время. В любом случае новое поколение их полностью превзошло.
Проблема была не в отсутствии материального прогресса. В прошлом часто случался голод. Глядя на феодальные замки, ненадежно рассыпанные по швейцарским горам, некоторые в полумиле от подножья, невозможно было не думать о несчастных, которым приходилось таскать в горы камни. И все же, несмотря на богатство современной эпохи, несмотря на редкость голода и быстроту коммуникаций, не было идеи, объединившей бы человечество с силой, какая встречалась в прошедшие века. Богатства больше, но силы меньше; связующей мысли не стало; всё размягчилось, всё упрело и все упрели![409] Громада материализма выстроена на карточном домике, не принимая никакого нравственного основания, кроме удовлетворения личного эгоизма и материальной необходимости[410].
Заблуждение рационального эгоизма заключалось в вере в то, что человеческое сердце по природе своей стремилось к добру, в то время как оно было полем битвы между добром и злом. Закон саморазрушения и закон самосохранения одинаково сильны в человечестве![411] Ответом была вера – глубокая, инстинктивная, невольная вера – и ее нужно было искать в русском народе, в крестьянах. Простая любовь к земным тварям, а не любовь возвышенных абстракций. В отвлеченной любви к человечеству любишь почти всегда одного себя[412]. Все это он хотел выразить через своих персонажей, но знал, что подход должен быть исподволь, иначе он рисковал прослыть безумцем. Самые нелепые идеи мог вложить в уста персонажей, от которых уже отказался, – это позволило бы ему говорить, будто бы не поддерживая их взглядов. Но сперва необходимо было выстроить конфликт между возлюбленными.
Федор послал первую часть «Идиота» Каткову в конце 1867-го, надеясь, что успеет к ключевому первому выпуску года. Он боялся, что роман сочтут скучным. В первой части происходило немногое – в ней только представлялась загадочная фигура Мышкина, – но она же не ставила под угрозу дальнейшее. Важнее всего было вызвать у читателя любопытство.
Глава 10
Смерть русскому
1868–1871
Живем копейками; всё заложили. Анна Григорьевна теперь уж на последних часах. Думаю, не родит ли сегодня в ночь? Сам в тревоге ужасной, а между тем писать надо, не останавливаясь[413].
В ночь на 3 марта 1868 года разразился шторм. Плохая погода зачастую плохо влияла на нервы Федора, и, как по заказу, у него приключился серьезный эпилептический припадок. Следующим утром он едва мог стоять, и день прошел в тумане полусформировавшихся мыслей. Он отправился в постель в 7 часов вечера, но четыре часа спустя легким похлопыванием по плечу его разбудила Анна.
– Кажется, началось, я очень страдаю! – сказала она[414].
– Как мне тебя жалко, дорогая моя! – нежнейшим голосом ответил Федор и снова провалился в сон.
Анна снова разбудила его в семь утра. Она страдала всю ночь, пока он спал, надеясь, что к утру он достаточно придет в себя, чтобы найти повитуху.
Осознав, что происходит, Федор набросил одежду и выскочил из дома в поисках акушерки. Он несколько раз звонил в дверь, пока не вышла служанка и не объяснила, что хозяйка спит после ночного вызова. Федор принялся угрожать, что продолжит звонить в дверь или даже выбьет стекла, после чего сонную акушерку подняли и провели к Анне. После осмотра она заявила, что вернется через семь-восемь часов.
Когда она не вернулась, Федор отправился на поиски. Он нашел ее ужинающей с друзьями и притащил обратно к Анне, где повитуха еще раз объявила, что схватки проходят плохо и роды вряд ли начнутся раньше позднего вечера. Она ускользнула поиграть в карты с семьей, пока наконец угрозами и обещаниями закусок и вина Федор не убедил ее остаться с Анной.
На самом деле лихорадочное внимание Федора отнюдь не помогало настроиться на спокойный лад. В какой-то момент его плач начал нервировать Анну даже больше, чем схватки, и повитуха вывела его из комнаты и заперла дверь изнутри, чтобы он только не мог войти. В соседней комнате он без устали молился. Время от времени Анна посылала повитуху проверить, как он держится.
Из комнаты раздались наконец уже не стоны, а ужасные, чисто животные крики, невыносимые, невозможные. И вот наконец раздался крик, крик младенца, слабый, надтреснутый[415]. Моего ребенка. Это странное ощущение для отца, но из всех человеческих ощущений оно одно из лучших; теперь я знаю это по собственному опыту[416]. Он перекрестился, сломал замок и ворвался в комнату. В руках у акушерки кричало и копошилось крошечными ручками и ножками маленькое, красное, сморщенное существо, беспомощное до ужаса и зависящее, как пылинка, от первого дуновения ветра, но кричавшее и заявлявшее о себе, как будто тоже имело какое-то самое полное право на жизнь… Анна лежала