Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нельзя, однако, объяснять становление личности Чуковского одним только английским влиянием. Живое общение с крупнейшими величинами русской культуры имело для него важность ничуть не меньшую: редкостная среда Серебряного века, богатая необыкновенными по силе и разнообразию талантами, выпрямила Чуковского, укрупнила, помогла осознать себя.
Но главной силой, формировавшей его характер и направляющей его дар, была его собственная воля к самосовершенствованию, тяга к знанию, любовь к слову. К 1907 году Чуковский уже стал самостоятельным, оригинальным критиком, что признавал даже Блок, симпатиями к нашему герою в это время не отличавшийся. Блок не только читал его публикации в далеко не самых авторитетных (за исключением «Весов») изданиях, но и выделял его среди прочих. «Вот уже год, как занимает видное место среди петербургских критиков Корней Чуковский. Его чуткости и талантливости, едкости его пера – отрицать, я думаю, нельзя. Правда, стиль его грешит порой газетной легкостью», – писал Александр Александрович в статье «О современной критике». Осенью и Чуковский записывал в дневнике после встречи с Блоком: «Я ему, видимо, не нравлюсь, но он дружествен».
Кое-что из написанного Чуковским в первый год куоккальской жизни интересно уже только историкам литературы – нормальная текучка, рутина, реакция на повседневные события, которые история размыла, как прибой рисунки на песке. Но их сравнительно немного. Другие работы удивляют точностью попадания в болевые точки эпохи. И не только той эпохи: некоторые статьи Чуковского после века забвения неожиданно приобретают поразительно актуальное звучание. 30 апреля (13 мая) 1907 года в газете «Судьба народа» (она же «Понедельник») вышел материал Чуковского «Спасите!».
«Прошли уже святые, задушевные времена кустарной литературы, и начинается литература фабричная – газетный период российской словесности – с биржевым размахом, шулерским политиканством, с бешеными гонорарами, сводническими рекламами, с репортерами, взятками, ежеминутными знаменитостями, – литература хрупкая, выдуманная, несуществующая – и несется куда-то? и что-то творит, ежедневно рождаясь снова, и снова умирая, всюду залезая коротенькой своей строчкой и отражая в себе любопытного и ленивого, бездарного духом читателя», – констатирует Чуковский, и каждую строчку можно легко приложить к сегодняшнему дню, и все это будет правда, и в современной действительности легко найти героя старой статьи: «Он не пишет, а „заведует отделом“, он рыщет в кулуарах, он читает чужие рукописи, он выпускает номера, он сортирует телеграммы, принимает посетителей, выполняет командировки, интервьюирует генералов, вообще делает полезную и нужную работу, – без которых газета немыслима и невозможна».
Читаешь и диву даешься – ну хорошо, вместо ножниц и клея теперь компьютеры, а вместо фармацевтов, дантистов и сутенеров русской литературой заведуют менеджеры по пиару и маркетингу, но по-прежнему «весь ужас в том, что эти прекрасные молодые люди – не привезли с собой ничего, кроме мышечной силы и прекрасно развитого аппетита. Там, в недрах, у них не созрело ни одной мысли, ни одного чувства, которые принесли бы они сюда, чтобы прокричать о них во всю силу. Они привозят только готовность писать что угодно, интервьюировать кого угодно, „заведывать“ чем угодно. Все они создадут здесь, напишут здесь, в этом проклятом, оторванном, выдуманном Петербурге. И стоит только появиться какой-нибудь специально петербургской религии, петербургской философии, петербургской эстетике – этим куцым созданиям двух-трех гостиных и одной жидковатой брошюры, – как сволочь создаст им фон, сволочь подхватит их стоголосым газетным эхом, и вот худосочная петербургская выдумка кажется громадным событием духовной жизни России». Замените «петербургское» на «московское» – и ста лет как не бывало.
Газету почти сразу закрыли, но статью заметили многие. М. Н. Василевский в «Вестнике литературы» писал: «В литературных кругах это выражение („сволочь“. – И. Л.) вызвало сенсацию: о нем усиленно заговорили – и за, и против. Впрочем, гораздо больше против».
Борис Бразоленко в «Вестнике знания» замечал: «Впервые после долгих лет слащавой угодливости критика осмелилась назвать вещи своими именами». Но в основном отклики были в духе «чем кумушек считать трудиться, не лучше ль на себя, кума, оборотиться». Марксист Степан Иванович (Семен Португейс) ядовито замечал, что Чуковский «говорил о мертвецах в доме покойника, говорил очень ясно и убедительно, обнаруживая весьма близкое знакомство с предметом». Влиятельный сотрудник «Речи» и впоследствии один из авторов сборника «Вехи» Александр Изгоев (Ланде) полагал, что критик «требует спасения от себя самого, от своих товарищей по газете». Впрочем, заметил Изгоев и то, чего предпочитали не замечать другие коллеги-критики, – неизменную любовь Чуковского к литературе: «Он со всех явлений, даже политических, совлекает их политическую одежду и любуется какой-то другой их сущностью». «Такое отношение к критической деятельности Чуковского одного из столпов кадетской газеты „Речь“ А. С. Изгоева сделало возможным начавшееся вскоре постоянное сотрудничество Чуковского на страницах этой газеты», – указывает Евгения Иванова. Она же высказывает предположение, что честь изобретения понятия «литературная сволочь» принадлежит Чуковскому, – «и, надо полагать, что отсюда родилось и выражение Андрея Белого „обозная сволочь символизма“». Справедливость требует заметить, что выражение это существовало в русском языке и до Чуковского: оно встречается у самых разных авторов, от Пушкина (который, правда, писал его по-французски) до Александра III, однако в активный литературный обиход оно все-таки вошло с легкой руки нашего героя.
В мае 1907 года началось десятилетнее сотрудничество Чуковского в газете «Речь» – началось с мощного залпа по Михаилу Арцыбашеву. Его «Санин» наделал много шуму и на некоторое время стал едва ли не главной темой русской критики, писали о нем много – справедливо и несправедливо, талантливо и бездарно, но Чуковский просто убил писателя наповал. Арцыбашеву в основном доставалось от критики за доморощенное ницшеанство, «глумление над человеческой сущностью любви» или «порнографию» (хотя по нынешним представлениям роман трудно классифицировать даже как эротический). Некоторые отмечали ляпы: «светловолосая фигура», «от него пахло запахом…». Чуковский, разумеется, не преминул заметить, что можно быть каким угодно анархистом, но не в русской же грамматике… но разносил он Арцыбашева не за это, а за ненавистную вялость слога, которым нельзя писать «даже о лошадных и безлошадных» (это из более поздней статьи об Арцыбашеве), за несоответствие уровня мастерства заявленной теме («Говорят, что „Санин“ порнография. Боже мой, если бы это было так!»), за стремление доказывать, а не показывать.
«Бедный Юрий Сварожич, симулянт сладострастия, после бессильных поползновений на девичью честь пошел и застрелился, но разве не мог он остаться в живых, пойти в литераторы, написать роман, назвать его „Санин“ и поместить в „Современном мире“?»
«…и читатель, чихая от пыли, видит… суфлерскую будку, где посажен Максим Горький…»
«…стоит только раз послушать, как этот герой разговаривает с кем-нибудь, чтобы убедиться, что он по большей мере – престарелый канцелярист какой-нибудь земской управы, из тех, что пьют чай из блюдца, имеют золотые часы и лечатся от геморроя…»