Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она ерзала рядом со мной под кроватью. Твой брат такой шутник, сообщила она мне. Так значит, это был Патрик — ну, тот, забавный? Да нет, сказала я, Джеймс тоже иногда бывает забавным, только по-другому, но я не могла как следует объяснить. К тому же они совсем разные, добавила я, это даже на расстоянии видно. У них совершенно разные лица, и держатся они по - разному, и ходят по-разному, и говорят по-разному, и машину водят по-разному. Даже когда они просто стоят себе и ничего особенного не делают, то это ясно.
Но как ты это видишь? — спросила Донна.
Я попыталась изобрести какую-нибудь путеводную нить «для непосвященных». Ну, допустим, они вдвоем заходят в комнату, сказала я, и в девяти случаях из десяти первым войдет Патрик, понимаешь? Допустим, они сидят с тобой в комнате. Один из них скажет что - нибудь вроде: знаешь, какая вода — самая лучшая в мире? Это такая вода, которую тебе подадут в пустыне, если ты заблудишься и будешь умирать от жажды. А другой скажет: знаешь, как рисуют комиксы? Могу показать — притащи-ка сюда бумагу.
Донна, как обычно, слушала вполуха. Все дело в их глазах, да, ты по глазам их различаешь? — спросила она.
Ну да, наверное, и по глазам тоже, ответила я. Разница, подумала я, хотя и не захотела сказать это вслух, в том, что если бы Джеймс отколол тот фокус с картами и разбросал бы их по всей комнате, то потом, если бы он был там один, он бы непременно помог тебе собрать карты с пола. И тогда вышло бы, пожалуй, не так чертовски смешно, как, когда Патрик сидел в кресле и чопорно за нами наблюдал.
Я бы их не различила, даже если бы они сидели рядом со мной, с двух сторон, даже если бы находились так близко, как сейчас мы с тобой, сказала Донна. Она повернулась лицом ко мне, и я ощутила ее густое дыхание — у Донны была астма, и подкроватная пыль уже начала на нее действовать. Они неразлучны? — прошептала она. Как мы с тобой?
Я притянула ее поближе, сама подвинулась, так что мы оказались вплотную к скатанным в рулоны плакатам и дорожным сумкам, и мы прислушались, не слышны ли чьи-нибудь шаги поблизости, а потом я позволила ей задрать мою рубашку и припасть ко мне губами, а сама ободрительно поглаживала ее спину всякий раз, как нам приходилось прерваться и отдышаться в этом тесном закутке.
Так ли это все было? Во всяком случае, так мне запомнилось. Как мы забивались в укромные местечки, хватались друг за друга, угрюмо стараясь ничем не выдать себя, никому не дать нас подслушать. Два года бесприютных мыканий, вечных поисков подходящего местечка. Уборные в пабах, где мы проводили время, хотя были еще несовершеннолетними, музыкальный автомат, хрипевший голосом Крисси Хайнд[43], и мальчишки, с которыми мы пришли, ждавшие нас у стойки бара: девчонки ведь всегда ходят в уборную парочками. Темная парковка при демонстрационном зале для ковров за автобусной остановкой — перед тем, как последний автобус увозил ее домой по дороге к озеру.
Какими мы были? Сама невинность, сама сладость и пылкая анархия. Малейший беглый взгляд или прикосновение — и между нами происходила вспышка, точно от спички, и эта искра грозила перерасти в нечто большее — быть может, в пожар такой силы, от которого заполыхал бы весь город. Что за время было. Мы ведь только вступали в жизнь, помнишь, ты говорила мне, что любишь, детка, взмывали Карпентеры[44]в парящую гармонию, а еще — нестройная гармония хитов «Аббы» и «A-A-Afternoon Delight»[45], без предупреждения разбивающаяся о «Х-Ray Specs»[46], и черноглазых «Сиуси»[47]— о панк-рок «Дэмд»[48]о шестнадцать, семнадцать лет, о первые острые опыты. Сама невинность, буйная энергия, изощренная ирония — все это было нашим. Кэтрин Маккензи принесла в школу запись Карпентеров, чтобы доказать, что Карен Карпентер поет: «все лучшие песни о любви сочиняются со сломанной ру-укой». Сочное «кап-кап» ее голоса, будто масло стекает с тоста. Вот. Почему. Все городские девчонки. Преследуют тебя. Повсюду. Как и я. Им хочется. Лучшее место — под сценой в школьном общем зале, там хорошо было прятаться в обеденное время или примерно через полчаса после уроков — нужно только аккуратно закрыть за собой люк, и никто даже не догадается, что внутри кто-то есть; можно было спрятаться среди вороха театральных костюмов драмкружка — отличное, просторное, удобное, укромное темное местечко для того, чтобы испытывать век невинности[49]во всех чистых бездыханных комбинациях… Пока Лоррейн Бёрнз не начала гулять с Полом Блэком, а Пол тоже не узнал про это место под сценой. Так нас впервые едва не застукали — мы оказались там как в ловушке и больше часа стояли за перегородкой из ДСП, слушая, как Лоррейн с Полом деловито пыхтят, и обе дрожали, стараясь не шелохнуться, чтобы они нас не услыхали. Донна перепугалась до такой степени, что потом, когда мы наконец выбрались на свет божий, она плакала от страха, сопела, хрипела и слова вымолвить не могла, а я, оказывается, искусала себе нижнюю губу в кровавую кашу. После того случая мы несколько дней избегали друг друга, даже не разговаривали, даже не отваживались взглянуть друг другу в глаза, когда сталкивались в коридоре, — так мы обе боялись, что как-нибудь все нас раскусят, все узнают; а еще мы боялись, что разоблачили друг друга, узнали друг о друге нечто такое, чего на самом деле знать совсем не желали.
Пару лет назад я видела Карен Карпентер[50]в какой - то телепередаче, как-то поздно ночью передавали повтор старой записи с Джеймсом Ластом[51], и там показали ее — костлявую, улыбчивую, она исполнила милую, веселую песенку о том, как вспомнила телефонный номер. Это был шок — слышать ее голос, такой полнокровный и уверенный, исходящий из почти совсем бесплотного, призрачного тела.
Милый Боже, помолись за Карен Карпентер и пусти ее в Рай. Когда я была маленькой, те русские космонавты благополучно приземлились после полета, но оказалось, что все они погибли внутри космического корабля; их я тоже внесла в список для милого Бога, где уже значились моя мама, мои американские бабушка с дедушкой и те, другие, таинственные бабушка с дедушкой, о которых отец никогда нам не рассказывал, сколько мы ни просили. Милый Боже, пожалуйста, помолись за них и пусти их в Рай. Хотя, Бог знает, с чего это я взяла, что Он должен за них молиться. Милый Боже, пожалуйста, помолись за мою маму, за моих бабулю и дедулю и еще за других бабулю и дедулю, за русских космонавтов, за тринадцать человек, которых убили в воскресенье в Северной Ирландии, за художника Пабло Пикассо, за тех сто восемнадцать человек, что погибли при крушении в Хитроу, за сто пять погибших в Швейцарии, где самолет врезался в гору, и за умершего актера, который говорил через дырочку в горле, потому что у него был рак, и пусти их в Рай. Я всех вносила в этот список, но потом он расширился настолько, что, назвав ближайших родственников, я стала говорить «и за других умерших людей тоже», потому что уже не могла их всех удержать в голове. А потом я вовсе перестала произносить эту молитву. Разбился еще один самолет, под Парижем. Когда это произошло, я смотрела новости и теребила заплатку, которую утюгом приклеила к штанине джинсов, она была в форме пузырька, какой вылетает изо рта говорящего в комиксах, и на нем было написано: «Ой!» Самолет упал в таком месте, где люди любили устраивать пикники. Я представила себе, что будет, если все триста сорок четыре человека, погибшие в той катастрофе, окажутся в моей комнате сегодня ночью, когда я поднимусь туда. Все они, сбившись в кучу, будут молча стоять и ждать меня — да, и космонавты тоже, они будут покачиваться, как в невесомости, среди остальных, я сразу узнаю их в толпе по большим и блестящим космическим шлемам. Прежде чем ступить на лестницу, я включила свет на площадке. Быстро оглядела комнату. Она была пуста.