Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обозначенное выше обстоятельство позволяет утверждать, что универсальные моральные основания философии Просвещения, из которых произрастали все социальные науки, были отвергнуты наукой исторической. Последняя сделала ставку на анализ сугубо европейского опыта формирования национальных государств. Универсалистский пафос Просвещения был отвергнут в пользу обоснования исторических траекторий отдельных стран. Подразумевалось как само собой разумеющееся, что смысл и назначение истории состоят в формировании европейских национальных государств[68].
Естественно, подобный подход провоцировал критическую рефлексию. Одной из самых последовательных попыток дать альтернативное понимание истории стал марксизм. Однако из-за его радикального политического стиля он долго оставался вне рамок академической науки.
Одним из первых, кто предпринял попытку критического переосмысления исторического процесса, стал К. Лампрехт, который предложил универсальную культурную схему исторического процесса как смену ментальных установок в развитии общества [Лампрехт, 1894]. Немецкая академическая историография в начале XX века отвергла этот подход. Однако он послужил источником вдохновения для знаменитой французской школы «Анналов», которая в 1930-е годы поставила задачу по-новому обозначить общие исторические тренды, опираясь на достижения социологии, экономики, психологии и антропологии[69].
Прорыв в критическом восприятии академической историографии произошел в 1960-1970-х годах. Следует отметить, что это стало не только (и не столько) результатом развития самой исторической науки, сколько следствием известной постпозитивистской революции, которая подвергла сомнению казавшиеся незыблемыми принципы научной истины, исповедуемой логическим позитивизмом [Кун, 2009]. Результатом такой трансформации стало массовое увлечение ролью языка и герменевтикой в противоположность господствовавшему до этого социально-экономическому детерминизму. Это интеллектуальное движение получило хорошо известное ныне название «постмодернизм».
Только в 1980-е годы к критике теорий поступательного модернистского прогресса подключилась академическая историография. Крах теории конвергенции, проявившийся в странах третьего мира (особенно в феномене исламского фундаментализма) усилил разочарование в количественных эконометрических и демографических основаниях исторического прогресса.
Показательно, что знаковой работой в этом отношении стало исследование самого яркого символа Модерна и модернистского позитивистского восприятия действительности – Великой французской революции. Л. Хант попыталась проанализировать пути распространения революционной риторики, показав, что именно слова творят историю. В данном исследовании доказывалось, что языковые конструкции в условиях революции способны сыграть поистине харизматическую роль. Язык не просто фиксировал революционные изменения, но и провоцировал их. Особенно наглядно это было показано на примере знаменитой речевой конструкции «ancien régime». Для дискредитации любого утверждения и даже факта достаточно было отождествить дискредитируемое со старым режимом, и дальнейшие доказательства и аргументы не требовались. Тем самым революционная риторика (именно риторика и ничто больше) разделила действительность на старый режим и новую нацию, приведя в движение ключевые революционные дискурсы, которые, в свою очередь, обладали колоссальной мобилизующей силой (в марксистской терминологии это можно назвать языком классовой борьбы).
Для оттенения революционной риторики Великой французской революции Хант сравнивала данную риторику с речевыми конструкциями времен американской войны за независимость. Из-за того что объект отрицания (британская монархия) находился за океаном, революционная риторика в Америке не приобрела радикальных черт, что не повлекло за собой формирования революционных традиций, место которых заняла либерально-конституционная риторика, укоренив образцы либерально-конституционной политики. Хант пришла к выводу, что революционная риторика во Франции «революционизировала революцию», разделив действительность на старую и новую, лишив тем самым действительность настоящего времени (было только темное прошлое и светлое будущее). В этой ситуации улучшение действительности представлялось бессмысленным (нельзя улучшить то, что осталось в прошлом и не существует в настоящем). Возможным становилось только строительство принципиально нового будущего [Hunt, 1983].
С такой исследовательской точки зрения язык превращался в пластичную конструкцию, находящуюся в распоряжении социальных акторов и одновременно структурирующую мировосприятие и преобразовательскую деятельность последних. Можно сказать, что именно благодаря языку социальные акторы способны совместить настоящее и будущее. В результате связь между настоящим и будущим теряла очевидную причинную зависимость, становясь открытым сценарием развития. История превращалась в процесс производства не только социальных и прочих интересов, но и коллективных смыслов. Смыслы стали рассматриваться как многомерные и относительные образования, существующие в сферах дискурсивного взаимодействия, при этом данные сферы обладали очевидной способностью к самозарождению и развитию. Смысл становился относительным. Добро получало смысл только в зависимости от зла и наоборот.
В связи с этим любопытным стало прочтение, казалось бы, устоявшегося исторического и социально-экономического термина «класс». Данное понятие было реконструировано как политический историизированный термин, а не принято к рассмотрению в качестве объективной онтологической реальности социального мира[70]. Класс трактовался не как объективная, а как потенциальная структура, которая может быть мобилизована посредством языка. Иными словами, класс из анализируемого явления превращался в аналитический инструмент для исследования языка политической борьбы. Последний определял условия политических коалиций различных социальных групп. Такое понимание политического языка делало его не столько набором речевых конструкций, сколько «средством производства» смыслов. Поэтому утверждалось, что в развитии политических движений нужно искать не логику, а тактику, состоявшую в ситуативном поиске поддержки для достижения определенных целей с помощью мобилизующей силы идей.
Попытка реконструкции концепта «класс» в терминах дискурсивной, а не онтологической реальности подразумевает, что язык класса основан на особенностях политического контекста. В связи с этим ход исторического процесса, по сути, должен быть заново переосмыслен, так как историческое профессиональное сообщество традиционно использовало такие концепты, как «опыт» и «сознание», вне всякой проблематизации природы языка как такового [Jones, 1983, р. 1–24]. Историки, как правило, трактовали язык как некую инертную среду посредничества, через которую происходил обмен «опытом» и в которой формировалось «классовое сознание» как выражение бытия класса. Последнее было некоторой производной социально-экономических факторов, задававших классовую позицию. Тем самым зачастую в неявной форме (за исключением марксизма) постулировалось априорное предположение, что уже существующие интересы находили на политической арене свое рациональное выражение. Если же снять очевидное допущение о языковой среде как инертном медиаторе исторического процесса, то это в корне изменит понимание политического процесса вообще и трактовку взаимоотношений «большой тройки» идеологий (либерализма, консерватизма, социализма) в частности.