Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Считаешь, что я уделяю Анне слишком много внимания? Не в силах устоять перед ее чарами, попала в ловушку ее обаяния и уподобилась в этом Себастьяну? Не без того, но все же я сохраняю холодную голову, да и интересует меня Себастьян. Я не забываю, что я в Санта-Барбаре и что мы столкнулись с «чрезвычайно криминализированной» ситуацией, как считают и мои собратья по перу из «Лэвенеман де Пари». Анна подавляет в себе все, что не подобает дочери Алексея Комнина, и говорит лишь то, что достойно порфирородной принцессы, предназначая это грядущим векам. Себастьян делает вывод, что она умалчивает кое о каких политических и теологических «делах», в которых участвовали ее родные: обнищании Византии, пустой казне, междоусобных войнах, ослабляющих корону с самого начала отцовского правления. Все это характерно для времени правления Алексея, и именно это толкнуло его на то, чтобы обратиться за помощью к крестоносцам. Анне это известно, но как бы не принимается в расчет. И тут целомудрие.
И все же она замуровывает в тайной крипте скорее свои собственные личные потрясения. А может, и впрямь существует тайна Анны — какая-то страсть или безумный поступок? Как у Василия Богомила, которого языки пламени заключили в некие золоченые покои, подобно тем, что Анна возвела в себе и запечатала, да так, что позабыла об этом, сохранив лишь память о великом горе. Ее тоска непонятна окружающим, ведь она — любимая дочь прославленного правителя, которому возносит хвалы. Как без этой тайной крипты объяснить жалобы Анны, словно она не последний из элегических стоиков, а первый из романтиков, при том, что на дворе всего лишь XII век? В этом заключается и гипотеза нашего Себастьяна: «Что касается меня, то с самых, как говорится, „порфирных пеленок“ я встречалась со многими горестями и испытала недоброжелательство судьбы, если не считать за улыбнувшееся мне доброе счастье то обстоятельство, что родитель и родительница мои были императорами, а сама я выросла в Порфире. В остальном, увы, были лишь волнения и бури. Орфей своим пением привел в движение камни, леса и вообще всю неодухотворенную природу, флейтист Тимофей, исполнив Александру воинскую мелодию, побудил македонца тотчас взяться за меч и щит. Рассказы же обо мне не приведут в движение вещи, не сподвигнут людей к оружию и битве, но они могут исторгнуть слезы у слушателей и вызвать сострадание не только у одухотворенного существа, но и у неодушевленной природы».
Словно меланхолический дух взывает сквозь века к сочувствию читателей и космоса!
Но для меня, для нас, мой дорогой комиссар, главное другое. Если Себастьян влюбился в Анну, как я пытаюсь доказать тебе, то потому, что проецирует ее на себя: он тоже создает некую интеллектуальную и разумную поверхность, под которой таится бездна страстей, а возможно, и безумия. Во всяком случае, это не исключено, почем мне знать? Но чтобы вот так сбежать, да еще и учитывая историю вашего семейства… извини, иммигрантов, в общем, я не удивлюсь, если наш утонченный доктор наук окажется полным шизоидом! Да к тому же ищущим спасения в идеализации коллеги, жившей тысячу лет назад, носившей в сердце (или на теле, как тебе угодно) рану, похожую на его собственную. Со временем она зарубцевалась в виде жемчужины…
Что можем извлечь из всего этого мы, имея в виду наше расследование? В противоположность твоему жалкому Минальди не думаю, что Себастьян мертв. К этому я и вела. А если он не пользуется своим ноутбуком, то потому, что у него пока нет новых данных для продолжения романа. Понимаешь? Ему совершенно необходимо отыскать свою красавицу и ее робкого воздыхателя Эбрара или по меньшей мере идти по их следу, по той земле, по которой ступали они, то бишь по берегу Охридского озера, а отсюда следует: он в Филиппополе или на пути к нему.
И что из этого? Дай мне несколько дней, я еще не разобралась со всем содержимым его компьютера — видеоматериалами, фильмами, фото. Давай уж я закончу, мы ведь не торопимся? О серийном убийце ничего нового?
Ибо тот, кто открыт восприятию истинного, сохранит себя (, ше-шен) и, странствуя по земным дорогам, не падет жертвой носорога или тигра, а в случае войны не погибнет от меча. Носорогу некуда будет вонзить свой рог, тигру не во что будет запустить свои когти, воину некого будет своим мечом поражать.
Почему это так?
Потому что он освободился от того, что может умереть.
Лао цзы
Сегодня Номер Восемь решил убить потому, что его неодолимо потянуло на рвоту. Подобная связь мерзкой причины с не менее гнусным следствием, хорошо известная читателям детективных романов, никого не удивит. Его печень прогнила, пищевод разлагался, мозг превращался в гноище. Ничто в его организме не осталось нетронутым тлением: некие агенты, ведущие давний крестовый поход со Злом, проникли-таки внутрь и атаковали его. Нашествие этих террористов нового типа, действующих на клеточном уровне, началось, как обычно, со слуха: визга, режущего барабанные перепонки, внутреннего гула и нескончаемого подергивания, от которого у него сводило живот. Больше всего на свете Номер Восемь ценил противоположное: нежное птичье щебетание, находящееся в гармонии с внешним видом пернатых и ветром. Он умел обращаться с птицами, да так, что и сам был готов улететь с ними, чтобы не видеть себе подобных. Людские голоса изрыгали лишь угрозы, воинственные кличи на арабском и англо-американском, были чреваты взрывами самолетов и разрушением Башен-Близнецов, глухими бомбардировками, от которых лопалось клеточное ядро, дробились хромосомы, уничтожая сами основы жизни в нем, а поскольку он все еще был жив, звуковое насилие могло лишь исторгнуть на него нечто отвратительное, называемое рвотой.
Ему уже давно удалось установить, откуда идет прямая поддержка мировому терроризму, свирепствующему ныне на всей — или почти всей — планете и, уж во всяком случае, подчинившему себе Санта-Барбару. От «Нового Пантеона». И сколько бы ни прописывал ему психиатр последние нейролептические средства — лементаль, ипрекс и прочие, — наука была бессильна: он не излечивался, а его убеждения оставались неколебимы. При этом он не верил, что его убеждения связаны с его болезнью, несмотря на усилия психиатра доказать ему, что заболевание его как раз в том и состоит, что он в это не верит, но факты продолжали накапливаться в пользу обратного.
Последние открытия позволяли, однако, расширить круг причин Зла, подпитываемого за счет явно антагонистических сетей: начиная с фундаменталистов Аль-Каиды, стремящихся исламизировать свободный мир, но пользующихся в этих целях мафиозными средствами, также в свою очередь нуждавшимися во всех тех неуловимых финансовых, семейных, клановых, эзотерических, духовных и прочих зацепках, что, усложняясь, превращались в один крепкий узел на Ближнем Востоке. Видимо, процесс этот длился тысячелетия: достаточно заглянуть в Библию, чтобы это понять. Историю не переделать, она продвигается с помощью ничтожно малого количества вариантов. Мусульманские камикадзе подрывали себя в самом центре Иерусалима? Но разве «грязные деньги» не отмывались безнаказанно в самом священном городе, чтобы послужить как жертвам, так и палачам, при том, что всех это устраивало — исламских интегристов не меньше, чем правых сионистов и православных экстремистов, которые заявляли о борьбе с теми, и наоборот? Номер Восемь обучался на модных курсах политических наук в университете Санта-Барбары — где же еще? Все пути ведут туда — и ему было прекрасно известно, что глобализация заведет мир в тупик, если не принять меры в пользу обездоленных. Клинтон заявил об этом в Давосе, а «восьмерка» раструбила по всему свету. Леваки, как и их противники — чокнутые, психи, наркоманы, поэты, интеллигенты, все те, кто чурался истеблишмента, — были в этом согласны друг с другом. Однако Номер Восемь вскоре заметил, что его пытались подчинить каким-то задачам, не подозревая, что он с рождения не поддается психическому воздействию. Он принял меры, отключил свои рецепторы от пропагандистских антенн и составил свой собственный жизненный план. От которого ему же было плохо до рвоты, до тошноты. Что поделаешь, тошнота правит бал в области философской традиции в наше время.