Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да и литература там тогда была неплохая: какая-то по-эстонски упрямая, смурная, загадочная, не без черного юмора. Помню, какой успех в Ленинграде имел сборник переводов современных эстонских писателей — Унт, Ветемаа, Каллас, братья Туулики и другие, каждый со своим своеобразием — сборник совершенно странный и в то же время, я бы сказал, абсолютно жизненный, современный… такой вот эстонцы затейливый народ!
Так что место Довлатов выбрал правильное, литературное. Другое дело, что он в эстонские писатели попасть никак не мог — менталитет не тот. Но и у русскоязычной литературы там были шансы получше. В Таллин было приятно приезжать — и я помню, как Каллас однажды с большим энтузиазмом (как бы и не свойственным спокойным эстонцам) показал мне весьма экстравагантную первую книгу Михаила Веллера «Хочу быть дворником». Дальнейшая головокружительная карьера Веллера всем известна. Так что Таллин был отличной «стартовой площадкой», и не только стартовой: именно здесь Веллера настиг и всероссийский успех. Писатели они с Довлатовым, конечно, разные — да и люди абсолютно непохожие. Насколько я знаю Веллера — он всегда непоколебимо уверен в успехе, и постепенно эта его энергия побеждает всех.
Довлатов был человеком более критичным — и к окружающему, и, самое важное, — к себе. Поэтому его взгляд на таллинскую ситуацию более пессимистичный и в то же время, я бы сказал, — более проницательный. Свой возможный успех здесь он правильно оценивает весьма невысоко — при всем уважении к окружающей его реальности. Сколько он смеялся над тупыми названиями советских книг — но, честно говоря, «Пять углов» (так же как и «Городские рассказы») кардинально не отличаются от других типичных названий той поры — скажем, «Ветер с Невы» или «Университетская набережная». При всем уважении к нему, «золотое клеймо» ему здесь явно не светило, даже при самом благополучном исходе. В сиянии будущих его блистательных книг таллинская выглядела бы неудачей. Или еще обиднее — полуудачей: «Эх, такой талант — и не дотянул, свалился в болото…»
Вот два письма Эре Коробовой:
«9 сентября 1974 года.
Милая Эра! Спасибо за поздравление. Надеюсь, все у Вас хорошо. У меня все по-прежнему…
Мой ничтожный юбилей ознаменовался запоем и дракой. Вывихнут палец, необходимый для сочинительства, указательный на пр. руке.
Рукопись прошла две корректуры, сейчас она у эст. цензора, потом, если все пройдет благополучно — сигнал, затем — Московский главлит, и тут, я уверен, конец моим надеждам. Книжка, может быть, средняя, но очень дерзкая и крикливая.
В отличие от Вас, милая Эра, я мрачный и слабый человек. Уже не помню, когда и чему радовался.
Обнимаю Вас».
«29 сентября 1974 года.
Милая Эра! Я звонил Вам перед отъездом в жутком состоянии… Я очень завидую Вашему оптимизму, т. е. умению хорошо держаться… даже почерку Вашему отчасти.
Мои дела, как Вы уже, наверное, привыкли, обстоят скверно. Книжка не понравилась цензуре, хотя ее урезали и обезобразили предельно, т. е. настолько, что в одном месте вычеркнули слово “киргиз”. Это, видите ли, может быть воспринято как намек на национальные проблемы Эстонии… Киргиза упоминать нельзя. Рядовой цензор обругал книжку. Но не конкретно, это бы еще куда ни шло, а за тональность, за настроение. Рукопись передали главному цензору республики — Адамсу. Его называют — “бревно с глазами”. Он тупица и сталинист. Дело будет обсуждаться в ЦК на следующей неделе. Защищать рукопись взялся сам Аксель Тамм, большая здесь, но благородная и невооруженная инстанция — глав. ред. издательства. Он говорит, что не все еще потеряно. Создалась ненужная отрицательная помпа и ажиотаж. В наших делах это крайне пагубно. Я убежден, что все решится скоро и отрицательно. Поверьте, есть основания так считать. Тогда меня здесь будут удерживать только долги.
Эра! При всем моем уважении к Марамзину, Голявкину, О. Григорьеву и особенно — к В. Попову, я для детей писать не умею и не буду. Не мое это дело. Спасибо за хлопоты.
…Я много думал, отчего мне не удалось закрепить дружеские или приятельские отношения с интеллигентными талантливыми людьми, которых уважаю и которыми дорожу. Мне обидно, что я всю жизнь окружен подонками и рванью. Помимо личных недостатков моих, дело еще и в неумении общаться, это просто наказание. Но поверьте, дорогая Эра, я очень многое принимаю близко к сердцу, очень многое люблю до мучения, перед многим благоговею искренне и прочно. И никаких радостей, никаких перспектив. Это даже как-то странно. Простите за нытье. Но Вы один из немногих внимательных, как мне кажется, ко мне людей.
Дай Вам Бог счастья и покоя за Вашу доброту.
Целую Ваши руки».
Предчувствие Довлатова, высказанное в этом письме, что все «решится скоро и отрицательно», сбылось лишь наполовину, но на половину самую главную. Отрицательно — но не скоро. Во всяком случае — не сразу. Жизнь даже в советское время, а может быть, в советское время особенно, не была однозначна и одномерна, особенно в Таллине. Даже инструктор ЦК Иван Трулль тут был особенный, не такой, как у нас:
«Однажды мне позвонил завсектором Маннерман и сказал: “Мне из издательства прислали смакетированный сборник Довлатова, но на него наложено вето, цензура не пропускает. Не прочтешь?” Я прочитал эту книгу — мне понравилось. Дальше следовало обсуждение в ЦК — Довлатов потом жалел, что не присутствовал на нем. Я высказал свое благожелательное мнение о книге, упомянул, что ее можно сопоставить с рассказом “Один день Ивана Денисовича” Солженицына. После этого все запреты с книги были сняты».
Довлатов (который на заседании ЦК, естественно, не присутствовал) изобразил выступление Трулля несколько иначе:
«…Можно, конечно, эту вещь запретить. Но лучше — издать… Выход книги будет частью ее сюжета. Позитивным жизнеутверждающим финалом…»
Но жизнеутверждающего финала, несмотря на столь удивительное совпадение благоприятных факторов, не произошло. Хочется воскликнуть: как же так? Казалось бы, какие теперь могут быть преграды, после ЦК? Ноу Довлатова — и в Таллине, и везде, — был особый талант на неприятности. И это «золотое клеймо неудачи» превращает его жизнь в сплошную трагедию, а сочинения — в шедевры. Именно трагедия сделала и «Ремесло», и «Компромисс» шедеврами — и трагедия была уже, увы, не за горами.
История гибели довлатовской книги широко известна — и в то же время загадочна. Или, точнее, иррациональна. Конкретного злодея, поставившего своей жгучей целью именно уничтожение книги Довлатова, не найти. Злодеем, можно сказать, было время, сам «климат» нашей жизни. Злодейства вроде бы никто не планирует — но сам ветерок тянет в эту сторону, и все туда как-то медленно, но неуклонно плывет. Сырость, в общем, такая, что все портится. А ведь могло и проскочить, но… У приятеля Тамары Зибуновой Володи Котельникова дядя жены работал в Государственном комитете по кинематографии. Возникла идея дать рукопись книги Довлатова этому родственнику. Рукопись лежала у Котельникова. И вдруг у него произошел обыск, и довлатовскую рукопись забрали вместе с запрещенными тогда книгами Солженицына, Мандельштама, Гумилева — замечательная компания! А ведь перед этим Тамара заглядывала по пути к Котельникову и подумала: «А не забрать ли Сережину рукопись?» Но — не забрала. «Золотое клеймо неудачи»!