Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…ведь cocos nucifera, как ясно осознал наш молодой человек, это в буквальном смысле венец творения, плод мирового древа Иггдрасиль. Кокосовый орех растёт на самой верхушке пальмы, обращённый к солнцу и к пресветлому Господу; он дарит нам воду, молоко, жир и питательную мякоть; он – единственный в природе источник химического элемента селен; из пальмовых волокон плетут тросы, циновки и даже крыши; из стволов пальмы изготовляют мебель и строят целые дома; из сердцевины плода той же пальмы добывают масло, которое прогоняет тьму и увлажняет кожу; даже пустая скорлупа кокосового ореха представляет собой превосходный сосуд, из неё можно делать пиалы, ложки, кувшинчики и пуговицы; наконец, как горючий материал скорлупа кокосового ореха не только намного превосходит обычные дрова, но и является – поскольку испускает едкий дым – замечательным средством против комаров и мух; одним словом, кокосовый орех это само совершенство. Тот, кто будет питаться исключительно кокосами, уподобится Богу, обретёт бессмертие. Величайшее желание Энгельхардта – более того, его жизненное предназначение – состоит в том, чтобы основать колонию кокофагов; себе он отводит роль пророка-миссионера».
(Такая (псевдо) энциклопедичность, просвещенчески-добросовестная имперская эстетика – характерная черта романа. Он вообще имперски выстроен: империя – imago mundi, в ней, со всеми возможными подробностями, отражается целый мир. Там и дальше будет всё вот так: скрупулёзно, основательно, серьёзно – притом, заметьте, без единого диалога! – на радость читателю, стремящемуся познавать, а не забавляться. Все разговоры между персонажами, на правах абсолютного монарха, забирает себе автор – они существуют исключительно в его пересказе. Многонаселённый роман умудряется оказаться редкостно монологичным. Надо всем господствует его точка зрения, ещё и в лекторском модусе: посмотрите туда-то… а теперь обратите внимание на то-то…).
Дальнейшее повествование – о том, как у Энгельхардта – представьте себе! – всё получилось. Ну, кроме, разве что, бессмертия. Колония кокофагов-нудистов действительно состоялась – вопреки множеству препятствий, которые чинил ей жестокий и чуждый мир, – и просуществовала многие десятилетия. (По крайней мере, в романе – на самом деле она продержалась меньше). Даже при том, что состоять ей пришлось в конце концов из одного-единственного человека – своего основателя. Зато ведь жизнь в соответствии с собственной утопией он всё-таки выстроил!
Однако не всё так просто.
Уйдя от одной Империи, романный выдуманный Энгельхардт – в отличие от своего, вовремя ускользнувшего в небытие, прототипа – попадает в конце концов прямо в объятия другой, – новой, неведомой, правила игры которой (с самой собой, людьми и миром) для него теперь уже совершенно непредставимы: американской. Надёжно, казалось бы, укрывшийся на Соломоновых островах и от Первой, и от Второй мировых войн, и от всей истории своего столетия вообще, он вёл себе внеисторический образ жизни, обрастал несостригаемыми волосами да питался «орехами, травами и жуками». Американцы-победители – Вторая мировая только что закончилась – вытащили его оттуда и вовлекли в свои игрища.
«Бородатого, длинноволосого старца доставляют на военную базу необъятных размеров, расположенную на отвоёванном у японцев острове Гуадалканал, и устраивают ему экскурсию по её территории. В изумлении смотрит он на снующих повсюду симпатичных чернокожих солдат, чьи ровные зубы, в отличие от гнилых пеньков в его собственном рту, сияют нечеловеческой белизной; солдаты поражают его невероятно опрятным видом, расчёсанными на пробор волосами, отглаженной формой; ему протягивают красивую стеклянную бутылку, слегка сужающуюся посередине, с тёмно-коричневой, сладковатой, но вполне приятной на вкус жидкостью…».
«Вот, значит, как теперь выглядит Империя…».
Мораль? – А вот и мораль. Например, такая: история описывает если не круги, то большие петли. Эдакой петлёй она захлестнёт кого угодно. Утопии – особенно, если они маленькие, персональные – обречены на гибель. От Империи – какой бы облик та не принимала – не уйдёшь.
Неужели?
Роман Крахта можно читать в нескольких оптиках. Попробуем реконструировать некоторые из них.
Прежде всего, его можно читать просто как захватывающее повествование о персональной авантюре. Тот, кто предпримет такое прочтение – не слишком ошибётся (собственно, он не ошибётся вообще), тем более, что детективные сюжеты с ограблениями, мошенничествами и убийствами (включая так и не раскрытые) и любовные истории с душераздирающе-кровавым концом, страшная болезнь (проказа), завершившаяся чудесным излечением, а также каннибализм и самопоедание – держись, читатель! – нам тоже обещаются. На традиционное простодушное прочтение работает и добротно-реалистически выстроенный текст – с самого начала подхватывающий читателя в плотно сплетённую сетку подробнейшего, буквально энциклопедического описания чувственно осязаемой реальности и уютно качающий его в этой сетке над бездной, в которую лучше не заглядывать:
«Под длинными белыми облаками, под роскошным солнцем, под светлым небом сперва раздался протяжный гудок, потом судовой колокол настойчиво стал звать всех на обед, а малайский boy, мягко и неслышно ступая по верхней палубе, осторожным прикосновением к плечу будил тех пассажиров, которые погрузились в сон сразу после завтрака. Судоходная компания „Северо-Германский Ллойд“, чёрт бы её побрал, бдительно следила, чтобы у пассажиров первого класса, благодаря искусству китайских поваров в заплетённые в длинные косички волосами, на столе каждое утро были великолепные плоды цейлонского манго сорта Альфонсо, разрезанные вдоль и искусно сервированные, яичница-глазунья с салом, а также маринованная куриная грудка, креветки, ароматный рис и крепкий английский портер».
Сразу же приходит на ум Большая (с заглавной непременно буквы) Немецкая Литература, Томас Манн с его, скажем, «Волшебною горою»… – чем не «Берггоф», манновский высокогорный санаторий, в одном из многих своих обличий плывёт здесь по волнам? Чем не роман воспитания, тщательный и долгий, обещается сидящему на его палубе юному долговязому Августу Энгельхардту? – который, «закинув одну тощую ногу на другую, сидел на палубе, смахивал с одежды воображаемые крошки и хмуро смотрел через релинг на маслянистую гладь моря»… (Правда, с тем, что Манн – это «добротный реализм», можно как раз сильно поспорить, – и если мы вспомним об этом на первой же странице «Империи» – это будет самое правильное).
Познавательное такое чтение о том, как был устроен мир на предшествующем рубеже столетий, – и, поверьте, эта оптика не самая худшая. Узнать действительно можно много чего – главное, не забывать заглядывать в примечания, ибо, что касается фактов, Крахт иной раз с удовольствием водит читателя за нос, рассказывая ему с серьёзным лицом нечто совсем небывалое.
Есть, однако, и вторая оптика – и она предлагает себя читателю не менее настойчиво (если даже не сказать – навязчиво), чем предыдущая. Может даже показаться, что она-то и есть настоящая, то есть – более прочего соответствующая замыслу автора, который, оказывается, едва ли не из-за каждой строчки подмигивает читателю, бросает ему намёки, изо всех сил делает вид, что всё это вообще не всерьёз. Это – оптика игровая, – та, что ещё совсем недавно (надеюсь, мы это понимание уже переросли) отождествлялась с «постмодернизмом»: цитатность, коллажность, вторичность, намёки, тексты в тексте…
Крахт вполне вписывается в характерные представления о «постмодернизме» и тем, что на каждом шагу (чаще, чем это можно заметить) взывает к эрудиции читателя, к его владению общими с автором культурными кодами. Назвав проплывающий по страницам романа «итальянский пассажирский пароход» весьма нетипичным для морских судов именем «Пастиччо», Крахт таким образом с нежданной прямолинейностью раскрывает перед читателем свою авторскую стратегию: пастиш, мол, – «искусное соединение элементов, заимствованных из произведений прошлого», смотри десятитомный «Новый энциклопедический словарь изобразительного искусства В. Г. Власова, изданный «Азбукой-классикой». Он тщательно рассовывает по тексту скрытые и не очень скрытые цитаты: из Джозефа Конрада, из Роберта Музиля, из Альфреда Теннисона, из Клода Леви-Стросса, из Альфреда Дёблина, из экранизации его романа «Берлин Александерплац» Райнером Вернером Фассбиндером.
Пройдут перед нами, притворившись вымышленными романными персонажами, вплетаясь в жизнь иных персонажей, люди вполне себе настоящие – не все из них названы, но все узнаются: Франц Кафка, Томас Манн, Джек Лондон, Альберт Эйнштейн, Эмиль Нольде (а что, историческому Августу Энгельхардту можно, а им нельзя?!). Новая биография подарена скрипачу и пианисту, «виртуозу из Берлина» Максу Лютцову – он, кстати, действительно побывал на Кабаконе в 1904 году, но, узнав из романа Крахта, что там с ним, оказывается, приключилось – надо полагать, немало