Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1845 года,
Киев.
КНЯГИНЯ
Село! О, сколько милых, очаровательных видений пробуждается в моем старом сердце при этом милом слове! Село! И вот стоит передо мною наша бедная, старая белая хата, с потемневшею соломенною крышею и черным дымарем, а около хаты на причилку яблоня с краснобокими яблоками, а вокруг яблони цветник — любимец моей незабвенной сестры, моей терпеливой, моей нежной няньки! А у ворот стоит старая развесистая верба с засохшею верхушкою, а за вербою стоит клуня, окруженная стогами жита, пшеницы и разного всякого хлеба; за клунею по косогору пойдет уже сад. Да какой сад! Видал я на своем веку-таки порядочные сады, как, например, уманский и петергофский, но это что за сады! Гроша не стоят в сравнении с нашим великолепным садом: густой, темный, тихий, словом, другого такого сада нет на всем свете. А за садом левада, за левадою долина, а в долине тихий, едва журчащий ручей, уставленный вербами и калиною и окутанный широколиственными, темными, зелеными лопухами; а в этом ручье под нависшими лопухами купается кубический белокурый мальчуган, а выкупавшись, перебегает он долину и леваду, вбегает в тенистый сад и падает под первою грушею или яблонею и засыпает настоящим, невозмутимым сном. Проснувшись, он смотрит на противоположную гору, смотрит, думает и спрашивает сам у себя: «А что же там за горою? Там должны быть железные столбы, что поддерживают небо.
А что, если бы пойти да посмотреть, как это они его там подпирают? Пойду да посмотрю, ведь это недалеко».
Встал и, не задумавшись, пошел он через долину и леваду прямо на гору. И вот выходит он за село, прошел царыну, прошел с полверсты поля, на поле стоит высокая черная могила. Он вскарабкался на могилу, чтобы с нее посмотреть, далеко ли еще до тех железных столбов, что подпирают небо.
Стоит мальчуган на могиле и смотрит во все стороны: и по одну сторону село, и по другую сторону село, и там из темных садов выглядывает треглавая церковь, белым железом крытая, и там тоже выглядывает церковь из темных садов, и тоже железом крытая. Мальчуган задумался. «Нет,— думает он,— сегодня поздно, не дойду я до тех железных столбов, а завтра вместе с Катрею. Она до череды коров погонит, а я пойду к железным столбам, а сегодня одурю Микиту (брата), скажу, что я видел железные столбы, те, что подпирают небо».— И он, скатившись кубарем с могилы, встал на ноги и пошел, не оглядываясь, в чужое село. К его счастью, встретились ему чумаки и, остановивши, спросили:
— А куда ты мандруешь, парубче?
— Додому.
— А де ж твоя дома, небораче?
— В Киреливци.
— Так чого ж ты йдешь у Морынци?
— Я не в Морынци, а в Киреливку йду.
— А колы в Киреливку, так сидай на мою мажу, товарищу, мы тебе довеземо додому.
Посадили его на скрыньку, что бывает в передке чумацкого воза, и дали ему батиг в руки, и он погоняет себе волов, как ни в чем не бывало. Подъезжая к селу, он [увидал] свою хату на противоположной горе и закричал весело:
— Онде, онде наша хата!
— А колы ты вже бачишь свою хату,— сказал хозяин воза,— то и йди соби с богом!
И, снявши мальчугана с воза, поставил на ноги и, обращаясь к товарищам, сказал:
— Нехай иде соби с богом!
— Нехай иде соби с богом! — проговорили чумаки, и мальчуган побежал себе с богом в село.
Смеркало уже на дворе, когда я (потому что этот кубический белокурый мальчуган был не кто иной, как смиренный автор сего хотя и не сентиментального, но тем не менее печального рассказа) подошел к нашему перелазу. Смотрю через перелаз на двор, а там, около хаты, на темном зеленом бархатном спорыше все наши сидят себе в кружке и вечеряют; только моя старшая сестра и нянька Катерина не вечеряет, а стоит себе около дверей, подперши голову рукою, и как будто посматривает на перелаз. Когда я высунул голову из-за перелаза, то она вскрикнула: «Прыйшов! прыйшов! — и, подбежав ко мне, схватила меня на руки, понесла через двор и посадила в кружок вечерять, сказавши: — Сидай вечерять, приблудо!» Повечерявши, сестра повела меня спать и, уложивши в постель, перекрестила, поцеловала и, улыбаясь, назвала меня опять приблудою.
Я долго не мог заснуть; происшествия прошлого дня мне не давали спать. Я думал все о железных столбах и о том, говорить ли мне о них Катерине и Миките, или не говорить. Никита был раз с отцом в Одессе и там, конечно, видел эти столбы. Как же я ему буду говорить о них, когда я их вовсе не видал? Катерину можно б одурить... Нет, я и ей не скажу ничего,— и, подумавши еще недолго о железных столбах, я заснул.
Через два-три года я уже вижу себя в школе у слепого Совгиря́ (так назывался наш нестихарный дьячок), складывающего тму-мну. И, проскладавши, бывало, до тля-мля, выйду из школы на улицу, посмотрю в яр, а там мои счастливые сверстники играют себе на соломе около клуни и не знают, что есть на свете и дьяк и школа. Смотрю, бывало, на них и думаю: «Отчего же я такой бесталанный, зачем меня, сердечного, мучат над проклятым букварем?» — и, махнувши рукою, дам драла через цвынтарь в яр, к счастливцам, на светлую, теплую солому, и только что начну свои гимнастические упражнения на соломе, как идут два псалтырника, берут меня, раба божия, за руки и обращают вспять, сиречь ведут в школу, а в школе, сами здоровы, знаете, что делается за несвоевременные отлучки.
Совгирь-слипый (слепым его звали за то, что он был только косой, а не слепой) был в нашем селе дьячком — не то чтобы стихарным, настоящим дьячком, а так себе, приблудою. Предшественник его, Никифор Хмара, тоже был у нас нестихарным дьячком; только раз у тытаря на