Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чудак, чего ж ты кричишь?
Мне понятно, как Пирогов, с его чутким, отзывчивым сердцем, мог позволить себе ту возмутительную выходку, о которой он рассказывает в своих воспоминаниях. «Только однажды в моей практике, – пишет он, – я так грубо ошибся при исследовании больного, что, сделав камнесечение, не нашел в мочевом пузыре камня. Это случилось именно у робкого, богоязненного старика; раздосадованный на свою оплошность, я был так неделикатен, что измученного больного несколько раз послал к черту.
«Как это вы бога не боитесь, – произнес он томным, умоляющим голосом, – и призываете нечистого злого духа, когда только имя господне могло бы облегчить мои страдания!»
Это – странное свойство души притупляться под влиянием привычки в совершенно определенном, часто очень узком отношении, оставаясь во всех остальных отношениях неизменною. Раньше я не мог себе представить, а теперь убежден, что даже тюремщик и палач способны искренне и горячо откликаться на все доброе, если только это доброе лежит вне сферы их специальности.
Я замечаю, как все больше начинаю привыкать к страданиям больных, как в отношениях с ними руководствуюсь не непосредственным чувством, а головным сознанием, что держаться следует так-то. Это привыкание дает мне возможность жить и дышать, не быть постоянно под впечатлением мрачного и тяжелого; но такое привыкание врача в то же время возмущает и пугает меня, – особенно тогда, когда я вижу его обращенным на самого себя.
Ко мне приехала из провинции сестра; она была учительницей в городской школе, но два года назад должна была уйти вследствие болезни; от переутомления у нее развилось полное нервное истощение; слабость была такая, что дни и ночи она лежала в постели, звонок вызывал у нее припадки судорог, спать она совсем не могла, стала злобною, мелочною и раздражительною. Двухгодичное лечение не повело ни к чему. И вот она приехала к столичным врачам. Я не узнал ее, так она похудела и побледнела; глаза стали большие, окруженные синевою, с странным нервным блеском; прежде энергичная, полная жажды дела, она была теперь вяла и равнодушна ко всему. Я поехал с ней к знаменитому невропатологу.
Нам долго пришлось дожидаться; прием был громадный. Наконец мы вошли в кабинет. Профессор с веселым, равнодушным лицом стал расспрашивать сестру; на каждый ее ответ он кивал головой и говорил: «Прекрасно!» Потом сел писать рецепт.
– Могу я надеяться на выздоровление? – спросила сестра дрогнувшим голосом.
– Конечно, конечно! – благодушно ответил профессор. – Тысячи тем же больны, чем вы, – поправитесь! Вот мы вам назначим ванны, два раза в неделю, потом…
Мне становилось все противнее смотреть на это веселое, равнодушное лицо, слушать этот тон, каким говорят только с маленькими детьми. Ведь тут целая трагедия: полгода назад мать, случайно вошедши к сестре, вырвала из ее рук морфий, которым она хотела отравиться, чтоб не жить недужным паразитом… И вот этот противный тон, эта развязность, показывающая, как мало дела всем посторонним до этой трагедии.
Сестра стояла молча, и из ее глаз непроизвольно текли крупные слезы; гордая, она досадовала, что не может их удержать, и они капали еще чаще. Ее большое горе было опошлено и измельчено, таких, как она, – тысячи, и ничего в ее горе нет ни для кого ужасного… А она так ждала его совета, так надеялась!
– Ну, во-от!.. Ну, это, барышня, уж совсем нехорошо! – воскликнул профессор, увидев ее слезы. – Ай-ай-ай, какой срам! Плакать, а!.. Полноте, полноте!..
И опять все в его тоне говорило, что профессор каждый день видит десятки таких плачущих и что для него эти слезы – просто капли соленой воды, выделяемые из слезных железок расшатанными нервами.
Мы молча вышли, молча сели на извозчика. Сестра наклонилась, прижала к губам муфту – и вдруг разрыдалась, злобно давя рыдания и все-таки не в силах их сдержать.
– Не стану я принимать его глупых лекарств! – воскликнула она и, выхватив рецепт, разорвала его в клочки. Я не протестовал; у меня в душе было то же чувство, и всякая вера пропала в лечение, назначенное этим равнодушным, самодовольным человеком, которому так мало дела до чужого горя.
А вечером в тот же день я думал: где же найти границу, при которой могли бы жить и врач, и больной, и сумею ли я сам всегда удержаться на этой границе?..
Как-то ночью ко мне в квартиру раздался сильный звонок. Горничная сообщила мне, что зовут к больному. В передней стоял высокий угреватый молодой человек в фуражке почтового чиновника.
– Пожалуйста, доктор, нельзя ли поскорее посетить больную! – взволнованно заговорил он. – Дама одна умирает… Тут недалеко, сейчас за углом…
Я оделся, и мы пошли с ним.
– Что случилось с вашею больною? Давно она больна? – спросил я своего спутника.
Он с недоумением пожал плечами.
– Прямо не понимаю!.. Что такое, господи!.. Она – жена моего товарища; я у них живу в нахлебниках… Вечером приехала с мужем из гостей, шутила, смеялась. А сейчас муж будит меня, говорит: помирает; послал за вами… Отчего это случилось, положительно не могу определить!
Мы поднялись на четвертый этаж по темной и крутой лестнице, освещая дорогу спичками. Спутник мой быстро позвонил. Нам открыл дверь молодой смуглый мужчина с черною бородкою, в одной жилетке.
– Доктор… Ради бога!.. – прорыдал он. – Поскорее!..
Он ввел меня в спальню. На широкой двуспальной кровати, согнувшись, головою к стене, неподвижно лежала молодая женщина. Я взялся за пульс, – рука была холодна и тяжела, пульса не было; я положил молодую женщину на спину, посмотрел глаз, выслушал сердце… Она была мертва. Я медленно выпрямился.
– Ну, что? – спросил муж. Я с сожалением пожал плечами.
– Умерла?! – захлебнулся он, и вдруг, глядя на меня остановившимися, выпученными глазами, быстро, коротко зарыдал, словно залаял; он как будто не мог оторвать взгляда от моих глаз, трясясь и рыдая этим странным, отрывистым, похожим на быстрый лай рыданием.
– Успокойтесь… Ну, что же делать! – сказал я, кладя ему руку на рукав.
Он тяжело опустился на стул и, раскачиваясь всем телом, схватился за голову. Стоявшая у комода девушка в ночной кофте и вязаной юбке громко заплакала.
Умершая холодела. Молодая и прекрасная, в обшитой кружевами рубашке, она лежала средь смятых простынь, еще, казалось, полных теплом постели.
– Как все это произошло? – спросил я.
– Совсем была здорова! – выкрикнул муж. – Вечером из гостей приехали… Ночью просыпаюсь, вижу – лежит как-то боком. Тронул ее за плечо – не шевелится, холодная… Господи, господи, господи, – повторил он, крутя на себе волосы. – Оо-оо-оо!.. Ваня, да что же это такое?!
Мой спутник жалко заморгал глазами.
– Ну, голубчик! Сережа! Ну, что же делать! – печально и упрашивающе произнес он. – Божья воля! Вон у Чепракова, сам знаешь, тоже было, – что же поделаешь против бога?