Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один вопрос часто вставал передо мной, и я никогда не мог удовлетворительно на него ответить: было ли в моей жизни такое, чтобы я решающим образом изменился. Действительно ли зеркальное отражение, которое я рассматриваю внутренними и внешними глазами, есть то не подвергшееся — или не подверженное — изменениям «я», на которое просто осела дымка или пыль всех прожитых лет… в которое впечатались морщины обретенного опыта и страх перед земным бытием. То «я», о котором я могу вполне определенно высказываться, которое мне хорошо знакомо, по отношению к которому я являюсь Нарциссом и чей путь во времени, кажется мне, я распознаю как единую непрерывную линию. Я почти готов в этом усомниться. Конечно, можно сказать, что совокупность задатков — скрытые во мне наследственные признаки, тайная тенденция моего роста, возможности моего чувственного восприятия и духовного развития — с самого начала предполагала, что я должен буду рано или поздно полюбить Эллену, причем полюбить именно характерным для меня несовершенным образом: так, что я никогда не изведаю плоть любимой, во всей ее чувственности; что между нами вторгнется смерть, прежде чем высочайшее наслаждение полностью раскроет нас друг для друга. Та же идея предрасположенности объяснила бы и несовершенные игры эротического предвосхищения, в которых я часто пытался попробовать себя — и которые лишь изредка переходили во внезапное, почти обморочное наслаждение, в нечто одурманивающее, что потрясало мой организм, как нанесенный извне удар… отчего я не мог уклониться… но, с другой стороны, моих сил не хватало, чтобы такое вынести. Они были у меня отняты, они тоже: возлюбленные, которые полностью раскрывались передо мной, а я даже не понимал, что это происходит к моему благу. Будь их присутствие рядом со мной более длительным, я неизбежно стал бы другим. — Это мои мысли, всего лишь мысли. Всего лишь толкования, которые должны были бы противостоять истории потока событий… но они теряют значение, как только чье-то лицо, чье-то девичье тело выплывает из сумерек навстречу световому лучу. Тогда я чувствую, как огненное дыхание внезапно опаляет мне щеки… — Я не хочу прерывать себя, подавлять в себе мысли, которые занимали меня еще минуту назад. — Моя любовь к Эллене и позднейшие влюбленности в позднейших возлюбленных, наверное, зародились во тьме того года, который потом был удален из моей памяти. Этот год начался с удара лопатой по моему лбу и полностью замутился, когда я поранил себя, провалившись в люк погреба. Помимо процесса роста, который был мне предназначен, со всеми его законами, я тогда пережил атаку извне, масштабность и последствия которой даже не в состоянии оценить. Я могу лишь догадываться, что это было радикальное вмешательство в мою жизнь, сравнимое с сильными лекарствами, к которым прибегает Льен. Я ничего не знаю о потрясениях, пережитых в то время мною, о чувстве собственной гибели — об этих параллелях к внезапному обильному извержению молока из вымени свиноматки, к исчезновению безумия у коровы, сопровождаемому стремительным подъемом температуры тела и сильным потоотделением. Я наблюдал, на примере свиньи и коровы, чтó в таких случаях происходит; за собой я не имел возможности наблюдать. Однако ничто не мешает предположить, что тогда-то со мной и произошло радикальное изменение — не просто перемена, обусловленная физическим созреванием, когда человек начинает чувствовать себя призванным для выполнения определенной, соответствующей его полу роли. Мне была отведена отдаленная, обособленная сценическая площадка бытия. Я понимаю, что инъекция какого-то действенного вещества могла бы — по крайней мере, в тот год — радикально меня изменить, изменить в том смысле, что я никогда не захотел бы полюбить Эллену… и позднейших возлюбленных тоже: потому что они уже не соответствовали бы моей сущности. Потому что другие возможные объекты любви казались бы мне более притягательными; потому что таящийся во мне зверь пошел бы по другому следу. Я думаю, что изменяемость души — это не только предположение. Если возможно, чтобы мы всего несколькими каплями какого-то вещества вызвали эструс у животного{96} или, наоборот, подавили его, — значит, на самом деле дверь ко всякого рода искусственным изменениям уже распахнута. Значит, разрушение нашего «я»-сознания, по крайней мере, уже началось — и та константа, с которой считаются судьи и служители веры, сломана. Я много раз наблюдал, как Льен засовывает руку в задний проход бесплодной коровы и через стенку кишки сдавливает фолликул яичника, чтобы капля почти бесцветной жидкости оказала свое революционное воздействие: превратила яловую корову в стельную. Я, по понятным причинам, должен оставить нерешенным вопрос, предпринял ли Случай, в свое время, атаку на меня: атаку, которая удалила меня от моих родителей дальше, чем это предусматривал план, в соответствии с коим я был призван в сей мир. Мое сознание ничего мне об этом не говорит. Мое сознание целиком определяется тем, что было потом. Области, которые располагаются до времени, охватываемого моим сознанием, — например, в материнской утробе, в одном из миллионов моих предков, в одном из чужаков, живших тысячу лет назад, в тигре, как сказали бы индусы, в заколдованной жабе, — эти области для меня закрыты и не доступны ни в каком я-времени. Они — меньше, чем предположение: всего лишь игра духа, мысленная спекуляция, разрушающаяся, когда у меня начинаются головные боли. Тот темный год, один из отрезков моей никем не оспариваемой жизни, ведет себя так, как если бы был временем не-зрелости сознания — то есть как если бы его вовсе не было.
Между тем моя любовь — после происшедшего — стала ненасытней и непостижимей. Безудержно стремилась она к тому мгновению, когда Тутайн, в кубрике чужого фрахтового парохода, стоял возле моей койки и делал свое признание. Что же случилось в тот момент со мной? Я не спрашиваю, какие мысли мною двигали. Их я, быть может, и сумел бы вновь собрать; я даже написал — правдоподобно, как мне кажется, — что какие-то мысли тогда возникали и определяли мои действия. Но независимо от этих мыслей, вне сферы моего контроля и моей воли, со мной что-то происходило. И дело тут не только в сладости ощущения причастности к заговору, принятия анархистского решения. Не только — в искаженном, противоестественном любовном влечении, в обмане чувств, в замешательстве, из-за которого я не отдавал себе отчета в происходящем. Потому что Тутайн в те минуты не мог представлять собой желанный объект влечения. Он вонял потом, даже грязным сортиром. А для меня это, с незапамятных пор, — один из самых отвратительных запахов. О внешней привлекательности Тутайна тоже говорить не приходится. Ее в то время вообще не было. Страх совершенно исказил его лицо. Показная попытка убить меня, которая предшествовала признанию, была сплошной глупой ложью. Тутайн не хотел меня убивать, он не хотел быть убитым, он только хотел создать видимость такого хотения. Даже его признание было ненастоящим. Только страх — тот безобразный страх, который мы сами наполняем зримыми образами, — действительно овладел им и превратил его в деревянную куклу. Однако я — или мое любовное чувство — будто только и ждал этого момента. Как больной, истерзанный ужасными болями, который считает благодеянием укол проникающего в тело шприца с морфином… и даже предчувствует, что боли вот-вот исчезнут, хотя по опыту знает, что его муки продлятся еще полчаса: так же и я воспринял преступление Тутайна чуть ли не с одобрением, только по видимости колеблясь, тогда как в душе с самого начала был готов не только простить ему, но и оправдать его, возвысить, поставить над собой — потому что я ждал от этого человека шанса на изменение меня самого. Я знал, что если когда-нибудь такое изменение произойдет, то произойти оно может только с его помощью. И разум меня в те минуты не поучал. И сознание не предсказывало подлинных последствий прощения, дарованного с такой легкостью.