Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Но если, скажем так, мир «наполнится» либеральными демократиями, и в нем не станет тирании и гнета, достойных этого названия, чтобы против них сражаться? Опыт подсказывает, что если люди не могут бороться за правое дело, потому что это правое дело уже победило в предыдущих поколениях, они будут бороться против правого дела. Иными словами, они пойдут на борьбу от определенной скуки, потому что не могут себе представить жизни в мире без борьбы. И если львиная доля мира, в котором они живут, будет характеризоваться мирными и процветающими либеральными демократиями, они будут бороться против мира и процветания — и против демократии.
Действие такой психологии можно усмотреть в основе событий во Франции 1968 года. Студенты, которые временно взяли Париж и свергли генерала де Голля, не имели никаких «рациональных» причин для бунта, потому что в основной массе это были изнеженные отпрыски одного из самых свободных и самых процветающих обществ на земле. Но именно отсутствие борьбы и жертвы в жизни среднего класса, которую они вели, позвало их на улицы драться с полицией. Хотя многие из них были увлечены неработоспособными фрагментами идей вроде маоизма, конкретного видения лучшего общества у них не было. Положительная программа их протеста не представляла интереса, но они отвергали жизнь в обществе, где идеалы стали в определенном смысле невозможны.
Скука от мира и процветания в прошлом имела куда более мрачные последствия. Возьмем, например, Первую мировую войну. Истоки конфликта до сих пор остаются сложными, их много изучают, но они полны противоречий. В интерпретациях причин войны, включая германский милитаризм и национализм, прогрессирующий распад баланса сил в Европе, возрастающую окостенелость систем союзов, стимулы, которые связали с нападением и превентивным ударом военные, технологические доктрины, глупость и неосмотрительность отдельных лидеров — во всем этом есть элементы истины. Но помимо этого был еще один нематериальный, но решающий фактор, ведущий к войне: общественность многих европейских стран просто хотела войны, потому что пресытилась скукой и нехваткой общественной жизни в мирные времена.
Большинство рассуждений о решениях, проложивших путь к войне, сосредоточены на рациональных стратегических расчетах, и в них не учитывается огромный народный энтузиазм, который послужил толчком для всех стран к мобилизации. Резкий австрийский ультиматум Сербии, последовавший за убийством эрцгерцога Франца-Фердинанда в Сараево, был встречен в Берлине сумасшедшими восторженными публичными демонстрациями в поддержку Австро-Венгрии, несмотря на то, что у Германии не было прямого интереса в этой ссоре. В течение семи критических дней в конце июля и начале августа 1914 года шли огромные националистические митинги перед министерством иностранных дел и резиденцией кайзера; когда последний вернулся 31 июля из Потсдама в Берлин, его кортеж захлестнули толпы, призывавшие к войне.
Вот в такой атмосфере и были приняты ключевые решения, поведшие к войне. На той же неделе эти сцены повторились в Париже, Петрограде, Лондоне и Вене. И во многом энтузиазм этих толп был вызван чувством, что война означает наконец-то национальное единство и гражданственность, преодоление раскола между капиталистами и пролетариями, протестантами и католиками, рабочими и крестьянами, характерного для гражданского общества. Как описал чувство толпы в Берлине один очевидец: «Никто никого не знает, но все охвачены одним всепоглощающим порывом: война, война, и чувство объединения».
В 1914 году Европа пережила столетний мир со времен последнего конфликта континентального масштаба, который был урегулирован Венским конгрессом. Это столетие, казалось, видело расцвет современной технологической цивилизации в индустриализующейся Европе, цивилизации, несущей за собой невиданное материальное процветание и возникновение общества среднего класса. Демонстрации за войну, прошедшие в разных столицах Европы в августе 1914 года, можно рассматривать в некоторой степени как бунты против этой цивилизации среднего класса с ее безопасностью, процветанием и отсутствием трудных задач.
В Германии, больше чем повсюду, многие видели в войне восстание против материализма коммерческого мира, созданного Францией и этим архетипом буржуазного общества — Великобританией. Конечно, у Германии было много конкретных претензий к существующему порядку в Европе, от колониальной и морской политики и до угрозы русской экономической экспансии. Но, читая оправдания войны у немецких авторов, поражаешься последовательным проведением мысли о необходимости какого-то вида бесцельной борьбы, той борьбы, что окажет очистительное моральное действие совершенно независимо от того, получит ли Германия колонии и добьется ли свободы на морях. Комментарии молодого немецкого студента-юриста по дороге на фронт в сентябре 1914 года типичны: развенчивая войну как дело «ужасное, недостойное человека, глупое, старомодное и во всех смыслах разрушительное», он тем не менее приходит к ницшеанскому выводу, что «определенно ключевым вопросом всегда была готовность человека к жертве, а не цель этой жертвы». Долг понимается не как дело просвещенного собственного интереса или договорного обязательства; это абсолютная моральная ценность, демонстрирующая внутреннюю силу человека и его превосходство над материализмом и природным предопределением. Это начало свободы и творчества.
* * *
Оглядываясь назад, мы, живущие в век старости человечества, могли бы прийти к следующему заключению. Ни один режим — ни одна «социоэкономическая система» — не может удовлетворить всех и повсюду, в том числе и либеральная демократия. Вопрос не в неполноте демократической революции, то есть не в том, что блага свободы и равенства не были распространены на всех людей. Неудовлетворенность возникает именно там, где триумф демократии наиболее полон: это неудовлетворенность свободой и равенством. Таким образом, те, кто остался неудовлетворенным, всегда будут иметь потенциал запустить историю заново.
Более того, оказывается, что рациональное признание не является самоподдерживающимся, но должно опираться на досовременные, неуниверсальные формы признания, чтобы оно могло быть действенным. Стабильная демократия требует иногда иррациональной демократической культуры, и спонтанное гражданское общество вырастает из долиберальных традиций. Капиталистическому процветанию лучше всего способствует сильная трудовая этика, которая, в свою очередь, зависит от призраков мертвых религиозных верований, если не от самих верований, либо же от иррациональной приверженности к расе или нации. Групповое, а не универсальное признание — лучшая поддержка экономической деятельности и общественной жизни, и даже если оно в конечном счете иррационально, эта иррациональность еще очень не скоро приведет к подрыву обществ, в которых оно существует. Итак, универсальное признание не только не дает универсального удовлетворения, но сама способность экономического общества создавать и поддерживать себя на рациональной основе в чем-то сомнительна.
Аристотель считал, что история будет циклической, а не секулярной, поскольку все режимы в