Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эпохе позднего СССР повезло. Два выдающихся русских романа XX века исчерпывающе описали эту эру, во всяком случае, ее городскую культуру. Во “Времени и месте” Юрия Трифонова предъявлены для грядущих поколений люди мейнстрима, а в “Наследстве” Владимира Кормера – антисоветская среда.
И Трифонов, и Кормер – из поколения, навеки обожженного насилием, страхом, несправедливостью. У обоих были репрессированы отцы. Оба рано умерли.
Они не вышли из шинели Сталина, а ушли из нее. Изживание государственного террора стало конституирующим свойством их поколения (точнее, даже поколений, потому что Кормер моложе на четырнадцать лет). И предметом рефлексии – в прозе.
Трифонов стал бытописателем советского среднего класса, которого, казалось бы, вообще не касался политический выбор. Зато из быта вырастали моральные дилеммы, в основном возникавшие на почве обладания недвижимостью (повести “Обмен” и “Старик”): к 1960–1970-м уже было что передавать по наследству и чем владеть. Этот класс, как мы помним, был зло прозван Александром Солженицыным “образованщиной”. Он разрастался, оставаясь социальной основой режима, внутри которого все было “для блага человека, все во имя человека”, и в то же время в нем зрела внутренняя готовность к переменам. Которых, в свою очередь, страстно желали герои Кормера – запутавшиеся не меньше трифоновских персонажей во взаимных склоках и моральных вызовах бунтари, метавшиеся в поисках правды почти в прямом смысле между будуаром и молельной.
“Время и место” – энциклопедия советской жизни. “Наследство” – тоже энциклопедия, но полный свод жизни антисоветской.
У каждой из этих социальных страт свои координаты успеха, свое демонстративное потребление: герои Трифонова рвутся встречать Новый год в ресторане ВТО, герои Кормера стремятся быть ближе к отцу Владимиру, в котором легко угадывается отец Александр Мень.
А советский и антисоветский секс, советская и антисоветская любовь, советские и антисоветские предательства и распад, оказывается, ничем не отличались друг от друга.
Необязательно было быть бунтарем, чтобы сосуд за сосудом, артерию за артерией описать кровеносную систему советского общества, его корни и крону. И ни Трифонов, ни Кормер никому никаких уроков не преподавали, выводов не делали – это была чистая литература. Чтобы обличить сталинизм, достаточно было показать мальчишескую боль, но именно так, как это сделал Трифонов во “Времени и месте”:
“Надо ли вспоминать о солнечном, шумном, воняющем веселой паровозной гарью перроне, где мальчик, охваченный непонятной дрожью, держал за палец отца и спрашивал: «Ты вернешься к восемнадцатому?»… Надо ли вспоминать об августе, который давно истаял, как след самолета в синеве? Надо ли – о кусках дерна, унесенных течением, об остроконечных башнях из сырого песка, смытых рекой… Надо ли все это?.. Отец Саши не вернулся из Киева никогда. Мальчик Саша вырос, состарился и умер. Поэтому никому ничего не надо”.
Надо ли говорить, что глагол “умер” цензура вымарала из “Времени и места”? Свет увидела фраза “вырос и давно состарился”.
И Трифонов, и Кормер показали городское общество, общество демографического перехода – из деревни в город. И город у них – подлинный. Чего, как теперь вдруг стало понятно, нельзя было сказать о деревенской прозе, которую боготворила та же самая “образованщина”, видевшая в ней правду, хотя это была когда правда, когда полуправда, а когда и миф.
Есть архив, спрессованное время. А есть оживающая память о времени и месте. Археология советского времени – даже и копать глубоко не надо, можно просто снять книгу с полки. Хотите в 1970-й? Пожалуйста: “В Москве люди ходили в пальто. Шофер такси сказал, что холода и дожди весь месяц, сады померзли, на рынке молодая картошка полтора рубля килограмм”.
В 1971-й? Несколько штрихов, стоящих томов исследований по демографии и экономической истории: “А Москва катит всё дальше, через линию окружной, через овраги, поля, громоздит башни за башнями… и по утрам на перронах метро и на остановках автобусов народу – гибель, с каждым годом всё гуще. Ляля удивляется: «И откуда столько людей? То ли приезжие понаехали, то ли дети повырастали?»”
У нашей эпохи нет своих Трифонова и Кормера. Это неописанное время. Возможно, оно неописуемое.
Но есть ощущение, что и время само пыжится и что-то из себя изображает, и сама литература об этом времени – или мельчит, мигая твиттером и тиктоком, или снобистски брюзжит, усложняя простое и умножая пустые сущности.
Хотя надо всего-то поставить перед постсоветским человеком зеркало. Появятся вкус, запах, тактильные и визуальные впечатления. Такие, например: “Дождь лил стеной. Пахло озоном. Две девочки, накрывшись прозрачной клеенкой, бежали по асфальту босиком”.
Где сейчас эти девочки из 1978-го? Бегут ли по асфальту босиком?
Даже о небывалой московской жаре лета 1972 года мы можем узнать исключительно у Трифонова; а кто нам оставил стилистически безупречные свидетельства о дикой жаре 2010-го? А может, и не надо нового отчета, достаточно старого: “И однажды в конце августа как будто лопнула струна – жара прекратилась… но те, что остались живы, испытали необычайную бодрость и как бы наслаждение жизнью… На третий день все забыли о недавних мучениях – чему помог зарядивший с утра мелкий, сеявший осеннюю скуку дождь”.
И сегодняшнего постсоцреалистического, постмодернистского, постсоветского постчеловека можно описать романами и повестями Трифонова. Как наше время ни кичится своей уникальностью, человеческие дилеммы и развилки те же самые. Возмущался же текстами Юрия Валентиновича редактор из серьезного журнала, выведенный им в рассказе “Вечные темы” из цикла “Опрокинутый дом”: “Всё какие-то вечные темы!”
Последняя фраза в неоконченной рукописи последнего романа “Исчезновение”: “Но прошло много лет…”
Прошло много лет, и, как и прежде, человек расчеловечивается, адаптируясь к обстоятельствам, и расчеловечивает других. Но и это Трифонов описал, обращаясь к опыту сталинских времен. А сегодня мы вдруг узнаём и себя в тех персонажах.
Неясны мотивы тех, кто стали хозяевами жизни в 1930-х? Юрий Трифонов все объяснил в итоговом “Исчезновении”: “Радостное чувство власти, но не грубой, полицейской, а истинной, тайной, имеющей близость к року и божественному промыслу, – тончайшее наслаждение, ради которого единственно стоило бы жить, ибо все прочие оргазмы жизни так или иначе доступны миллионам, как общий городской пляж в Ялте…”
И банальность зла, воплощенная в заурядном, оттирающем скипидаром масляную краску с рук рядовом энкавэдэшнике, который после