Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Открытие, что он верующий, теперь ведь не останется секретом? — спросил Ващенков.
— Нет, конечно.
— Ученики тоже об этом будут знать?
— Рано или поздно узнают.
— А так как верующий учитель, — продолжал спокойно Ващенков, — явление редкостное, чрезвычайно любопытное, то те же ученики сперва исподволь, потом смелей начнут тормошить Морщихина: «Как вам представляется господь бог? Как вы понимаете мировой дух?» Будут спрашивать?
— Скорей всего — да, — согласился я.
— А Морщихин вынужден будет отвечать. Не станет же он кривить и в угоду нам отрекаться от своих убеждений. Хочет он того или нет, а станет чистой воды пропагандистом во славу религии.
Я задумался: все так, Морщихин скорей согласится бросить работу, чем покривить душой, отречься от веры. Все так, но… И я решительно заявил:
— Пусть ведет себя, как ему угодно.
— Пусть станет божьим агитатором в стенах школы? Что это значит?
— Это значит, Петр Петрович, что в нашу силу я верю больше, чем в силу Морщихина. Он будет говорить свое, мы — свое. Кто — кого. Разве плохо, если ученики не просто на слово, а в результате каких-то столкновений, подталкивающих на размышления, примут в конце концов наши, а не морщихинские взгляды на мир?
— А вдруг не наши, а чужие?
— Это вдруг исключено.
— Почему?
— Силы не равны. С одной стороны Морщихин, с другой — все учителя. А среди них есть и умные, и талантливые — не чета Морщихину. Не выдающаяся личность, а скромная посредственность выступает против коллектива. Разве можно сомневаться, что победим мы?
И снова Ващенков надолго замолчал, глядел в землю и думал.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Предположим, что вы убедили меня. Но этого мало…
— Что же еще? Вы партийный руководитель района, вы сила, с которой считаются.
— Но есть сила более внушительная.
— А именно?
— Общественное мнение. Представьте: директор школы не принимает прямых мер к верующей ученице-комсомолке, он прикрывает своей грудью учителя с враждебными убеждениями, вместо того чтобы пропагандировать, проводит какие-то отвлеченные диспуты о «физиках» и «лириках» или, еще того не легче, собирается вести разговоры о бессмертии души. С точки зрения неискушенного человека, это чудовищно. Не только Лубков, но и многие другие станут считать вас чуть ли не тайным пособником поповщины. Родители испугаются за судьбы своих детей. На вас обрушится такой ураган негодования, что можно не сомневаться — не устоите на ногах. И мало что изменит, если секретарь райкома Ващенков станет на вашу сторону. С общественным мнением не справится ни один авторитет. Сначала будут недоумевать, потом с тем же возмущением обрушатся на меня. Дадут знать в область, а в области сидят не святые провидцы — самые обычные смертные. Поставьте меня или вас на их место; разве мы не возмутились бы фактом — святошу учителя директор школы пригревает, а секретарь райкома ему потворствует. Да гнать в шею и директора и секретаря райкома! Общественное мнение против нас! Вы понимаете, чем это пахнет?
Я снова почувствовал под сердцем сосущую тяжесть. Близко от меня пытливо сквозь темноту уставились глаза Ващенкова. Я не вижу, а скорей чувствую их сумрачный блеск.
— Что делать? — спросил я. — Отступать? Поднять руки?
— Нет. Попробуйте убедить общественность. Я предоставляю вам такую возможность.
— Убедить? Как?
— На днях созовем бюро райкома партии с активом. Соберутся не обыватели, нет, люди, которые ворочают жизнью района. Выступите… Выпустим Лубкова, выпустим вас… Два выступления, два взгляда. Сумейте убедить. Если убедите, все задумаются — не один человек поверил, а десятки, причем люди авторитетные, цвет района, значит нельзя просто отмахнуться от того, что предлагает директор школы.
— А на бюро вы будете за меня? — спросил я в лоб.
— Могу сказать, что я вам верю. А меня спросят: на слово? Как я должен ответить? Увы, да, на слово. Потому что ваше дело только начинается, оно невысиженное яичко, и никому не известно, что из него проклюнется — петушок ли, курочка или вовсе окажется болтушком.
— Любой план, даже самый совершенный, не исключает сомнений. Если у вас нет лучшего, рискуйте, поддерживайте этот.
— Хорошо, рискну. Выступлю — мол, верю безоговорочно. Глядя на меня, поверят другие. Поверят слепо, без убеждений. При первой же неудаче… Или вы думаете, что неудач у вас не случится?
— Вовсе не думаю.
— Так вот, при первой же неудаче эти сторонники, поверившие, но неубежденные (понимаете — неубежденные!) спохватятся, представят себе, что их ввели в заблуждение, начнут войну, и не столько против вас, сколько против меня. Это мне они поверили, это я их ввел в заблуждение. Не думайте, что меня пугают такие неприятности. Я готов на них идти, но ради чего-то, ради какой-то пользы. А здесь пользы не ждите! Один выход — убедить так, чтоб не сомневались, чтоб стали активными сторонниками.
Я молчал. Что ж, он, пожалуй, прав. Надо рассчитывать на себя. Предлагают помериться на людях силою. С кем? С Лубковым… Противник не из сильных, как-нибудь свалю.
Я поднялся, протянул руку, сказал:
— Решено.
Луна опустилась чуть ниже. Длинные тени избороздили улицы. Длинные, пещерно-непроницаемые тени и холодно-голубоватые, парадные полосы света. Два цвета у города, одинаково сильных, одинаково звучных, непримиримых друг к другу. Деревья привольно расправили голые ветви, расправили и — стоп! — замерли, уснули до утра. Спят дома, низко нахлобучив крыши на темные оконца. Спят замкнутые на ночь калитки. Спит город, не движутся тени, не колеблется свет. Я один бережно шагаю, боюсь ненароком потревожить свое больное сердце.
Но один ли?.. Впереди из глухой тени вынырнули двое, идут медленно, рука в руке, плечо к плечу — парень и девушка. Он высок, чопорно прям. В наклоне ее головы, в ее скупой походке что-то знакомое. Тося Лубкова?.. Она!.. Не спит, когда все уснули. Не спешит возвращаться домой, когда — я знаю — отец ревниво следит за каждым ее шагом. Значит, не простая прогулка, блуждает по городу рука об руку не для того,