Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды Алеша приехал из Ленинграда отчего-то зимой, редко спускался вниз со второй «высотной», как тут говорят, половины, кланялся, ронял два-три слова и понурясь сидел на лавке, навалившись затылком на стену. Был он бледен, осунулся, почти не ел и совсем не выпивал. Соседка моя незаметно качала головой. Отец, придя на обед, швыркал носом, таская ложку над столом, вдруг взъедался на кобеля-тунеядца, затесавшегося в избу, под стол и, страшно матерясь, выпинывал его на улицу. Поднимался вой, гам, грохот.
— Помешал он тебе? — всякий раз взъедалась хозяйка на хозяина.
— А, помешал! — ответствовал тот с лютостью. — Он под столом будет, а я там мокну под дожжом, а?
— У него такая жизнь, собачья, не то что наша…
И нежданный, нечаянный поднимался в доме скандал, сосед бросал ложку на стол, схватывал горбушку, запихивал ее в противогазную сумку, привезенную им еще с войны, орал: «Пропадите вы тут все!» — и, саданув дверью, уходил на телятник, матерясь на всю округу, выгонял за деревню стадо, лупцуя нещадно телят и коня, на котором сидел. Поостыв, высказывался громко, пространно, торопиться-то некуда: «Это жизнь, а? Почему кому дак все, а кому дак ни х…, а?»
И вспоминал ближние обиды, как ему прошлой осенью не доплатили за привес бычков, который был, но почти испарился к той поре, когда скот свешали, приняли и угнали. За время стояния в помещении глупая скотина приела корма, предназначенные на зиму и для других телят, скотину же пригнали в расчете на то количество кормов, которое было заготовлено, и зимою жрать ей сделалось нечего, начался падеж. На пастуха катят. Он доказывать свою правоту ринулся, ему судом пригрозили, и все, что за лето и осень заработано было, снес сосед в кассу совхоза, да еще и не хватило, должен он остался и работал уже на дядю.
Это ближний долг, ближние обиды, дальше он уже не помнил, когда и чего было, потому как всю жизнь должен и обижен…
«А за что, а?» — не раз вопрошал он российское сельское пространство. Не отвечала ему ни даль, ни близь, потому как год от года пространства эти все более пустели и становились безлюдными.
Пастушье дело длинное, и не раз перебрал он всю жизнь по годам и дням, отыскивая в ней грехи, за которые карал бы его Господь или кто там еще, так постоянно и жестоко. Были, конечно, были и грешки, и поступки нехорошие, поганец человек-то, нечестивец, и как же он может жизнь прожить без поганства и поганости — двух девок расколупал походя. Правда, их все равно кто-нибудь расколупал бы, потому как возраст девок к такому рубежу подошел, что дальше невтерпеж. Они пели, плясали за речкой на лужку до позднего часа, звали, кликали. Ну и дозвались…
В колхозе будучи, приворовывал, как все советские счастливые колхозники. Воровать их у себя в колхозе выучили, чтобы не сдохнуть с голоду. Вот и тащили сырым и вареным. В тюрьмы гужом шли, гинули на лесоповале и на сплаве, а все крали и крали, иначе нельзя.
Дрова крадче рубили, крадче сено косили, коня крадче держали, для него клинышек овса на пустоши крадче сеяли и крадче молотили. Мужики крадче пили, старики крадче постились, бабы аборты крадче делали. Как прикинешь, так крадче и дышали — кругом виноваты были, кругом озирались, отовсюду беды и наказания ждали. Желающих наказать в отечестве родном больше сделалось, чем трудящихся и все при галифе, при галстуках, при хорошей оплате. Ее, кормную оплату, оправдывать надо, пусть она и неправедная.
Жизнь такая выдалась, что только в летном училище он почувствовал себя человеком, и кому казарма, муштра, ему — рай, — питанье бесплатное, одежа форменная, форсистая, постель с простынями, обязанностей всего ничего, учись, выполняй команды, слушайся, поворачивайся налево-направо…
На фронте тоже повезло, на почтовика-«кукурузника» посадили, пыркал он, ползал по фронту невысоко над землей, угадывал, конечно, в переплеты, попадали в самолет зениткой, гонялись за ним истребители, но он же в колхозе вырос, ловкач, соображать на ходу и убегать будь здоров как обучился! Подбитый «кукурузник» в кусты засунул, шлем с головы стянул, зажег и на землю бросил — немец подумал, горит русская козявка, и улетел. Случалось, и от окопников попадало, палят из всякого оружия, едва до аэродрома доберется, все крылья в дырьях, троса болтаются, колеса хромают. В починке месяцами сиживал, к девкам из аэродромного обслуживания на посиделки ходить повадился — война! Но одного немца-таки уговорил, орден и отпуск за него с Карельского фронта получил.
Дело было так — свез он почту на передовую, и там ему раненого командира вместе с пустыми мешками засунули. Командир пехотный, злой, в земле весь, стонет и матерится. Летчик был хоть и колхозник, но не шалопай, дорожил профессией, самолетом и жизнью своей, держал в самолете медицинский и продуктовый запас. Еще пулемет Дегтярева прятал — мало ли, приземлят вражеские асы в лесу иль в болоте, отстреляется, уйдет, во всяком разе живым не дастся, до последнего будет биться, как велели в летном училище.
Сердце как будто чуяло неладное. Дал он раненому из запасов выпить и поесть, пулемет рядом с ним сунул, тот и успокоился, заснул. Летчик мчится по небу домой и орет свою любимую песню охальную, благо никто не слышит.
Боевой «кукурузник» привык к такого рода песням, подхрюкивает одобрительно. В это время и возник он, враг-то. Вынырнул, холера такая, из облаков, на хвост насел, песню слушает и сбивать не торопится — летчик пистолет достал, по врагу пальнул да и командира разбудить надеялся. Не разбудил. Устал командир в боях. Еще пальнул — немец газ сбросил, то приблизится, то приотстанет от «кукурузника» и большой палец, зараза, показывает, хорошо, дескать, стреляешь, отчаянный ты Иван, гут…
Ну что вот ты с ним, с варнаком, сделаешь — у него техника, скорость, оружие убойное, надоест спектакль, нажмет на гашетки, да ежели по бензобакам.
Бросал летчик «кукурузника» с крыла на крыло, ногами топал, орал: «Эй, пехота! Проснись! Погибнем!..»
Бог пособил, не иначе. Проснулся командир, продрал глаза, врага увидел совсем рядом, но тоже тот еще попался русак, с гонором. Поднял флягу, приложился, немец-летчик ему маячит, не все мол, пей, мне оставь маленько. Но какой же русский водку оставит врагу?
Допил командир все до капелюшечки и в истребитель флягу фуганул. Чего тому пемцу-издевателю помстилось, не узнать нам никогда. Должно быть, срок жизни его пришел к концу, Бог его или еще кто приговорил. Он от хвоста «кукурузника» отсунулся, вроде как на поворот взял, и в это время наш боевой и бухой командир из «дегтяря» весь диск ему на добрую память высыпал…
— Я с тех пор в полет только полную флягу, «дегтярь» брал да исключительно про милку и про бутылку пел, — тряся головой и обнажая три коричневых зуба, рассказывал сосед. — А и во всей эскадрилье эта патриотическая песня с моего почина распространилась.
Он приехал в отпуск в летной форме, белозубый, румяный, в ремнях, при ордене и на выбор присоседился к лучшей, на его взгляд, девахе. А и была она в ту пору самой пригожей, несмотря на тяжелую мужскую работу и одежу мужицкую — телогрейка, сапоги, зато теплая, зеленая косынка на голове, шарфик на груди, ямочки на щеках, волосья волною.