Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что вы такая печальная, моя прелестная дама?
«Старик» стоял передо мной и лукаво улыбался.
– А у меня страшное несчастье. Пропал мой черт. Я в отчаянии. Хочу телефонировать в полицию: пусть сделают обыск. Может быть, среди нас находится опасный преступник.
Он улыбнулся. Ну, конечно, он шутит насчет полиции.
– Сколько вам лет? – спросил он вдруг.
– Мне скоро будет пятнадцать, через десять месяцев.
– Ого, как скоро. Значит, года через три я бы мог на вас жениться. Н-да. Если бы не пропал так необъяснимо мой милый черт. Теперь мне порадовать жену нечем. Что же вы молчите? Я, может быть, кажусь вам слишком старым?
– Сейчас нет, – уныло отвечала я. – А через три года вы уж генералом будете.
– Генералом? Вот это правильное рассуждение. А как вы думаете – где мой черт?
Я подняла на него глаза. Я так ненавидела его и так беспредельно была несчастна, что он перестал улыбаться и отошел от меня.
А я пошла в комнату моей подруги и там, спрятавшись за оконную занавеску (хотя в комнате никого не было), вытащила черта из кармана. Он слегка смялся, но не в этом дело. Он изменился. От него не было радости. Не хотелось ни трогать его, ни смеяться. Это был самый обыкновенный синелевый чертик зеленого цвета с серебристым хвостиком. Какая может быть от него радость? Как все это глупо!
Я встала на подоконник, открыла форточку и выбросила его на улицу.
В передней ждала приехавшая за мной нянюшка.
Подошел офицер, взглянул на нянюшку, усмехнулся:
– А, это за нашей царицей Клеопатрой…
И вдруг замолчал, посмотрел на меня внимательно и прибавил просто и ласково:
– Идите, идите спать, деточка. Вы совсем бледная стали. Господь с вами.
Я попрощалась и ушла спокойная и усталая.
Скучно!
Валя
Мне шел двадцать первый год.
Ей, моей дочери, четвертый.
Мы не вполне сходились характерами.
Я была в то время какая-то испуганная, неровная, либо плакала, либо смеялась.
Она, Валя, очень уравновешенная, спокойная и с утра до вечера занималась коммерцией – выторговывала у меня шоколадки.
Утром она не желала вставать, пока ей не дадут шоколадку. Не желала идти гулять, не желала возвращаться с прогулки, не желала завтракать, обедать, пить молоко, идти в ванну, вылезать из ванны, спать, причесываться, – за все полагалась плата – шоколадки. Без шоколадки прекращалась всякая жизнь и деятельность, а затем следовал оглушительный систематический рев. И тогда я чувствовала себя извергом и детоубийцей и уступала.
Она презирала меня за мою бестолочь – это так чувствовалось, но обращалась со много не очень плохо. Иногда даже ласкала мягкой, теплой, всегда липкой от конфет рукой.
– Ты моя миленькая, – говорила она, – у тебя, как у слоника, носик.
В словах этих, конечно, ничего не было лестного, но я знала, что красоту своего резинового слоненка она ставила выше Венеры Милосской. У каждого свои идеалы. И я радовалась, только старалась при посторонних не вызывать ее на нежность.
Кроме конфет, она мало чем интересовалась. Раз только, пририсовывая усы старым теткам в альбоме, спросила вскользь:
– А где сейчас Иисус Христос?
И, не дожидаясь ответа, стала просить шоколадку.
Насчет приличий была строга и требовала, чтобы все с ней первой здоровались. Раз пришла ко мне очень взволнованная и возмущенная:
– Кухаркина Мотька вышла на балкон в одной юбке, а там гуси ходят.
Да, она была строга.
Рождество в тот год подходило грустное и заботное. Я кое-как смеялась, потому что очень хотела жить на Божьем свете, и еще больше плакала, потому что жить-то и не удавалось.
Валя со слоненком толковала целые дни про елку. Надо было, значит, непременно елку схлопотать.
Выписала, по секрету, от Мюра и Мерелиза картонажи. Разбирала ночью.
Картонажи оказались прямо чудесные: попугаи в золотых клеточках, домики, фонарики, но лучше всего был маленький ангел, с радужными слюдяными крылышками, весь в золотых блестках. Он висел на резинке, крылышки шевелились. Из чего он был, – не понять. Вроде воска. Щечки румяные и в руках роза. Я такого чуда никогда не видала.
И сразу подумалось – лучше его на елку не вешать. Валя все равно не поймет всей его прелести, а только сломает. Оставлю его себе. Так и решила.
А утром Валя чихнула, – значит, насморк. Я испугалась.
– Это ничего, что она на вид такая толстуха, она, может быть, хрупкая. А я не забочусь о ней. Я плохая мать. Вот ангела припрятала. Что получше-то, значит, себе. «Она не поймет»!.. Оттого и не поймет, что я не развиваю в ней любви к прекрасному.
Под сочельник, ночью, убирая елку, достала и ангела. Долго рассматривала. Ну, до чего был мил! В коротенькой, толстой ручке – роза. Сам веселый, румяный и вместе нежный. Такого бы ангела спрятать в коробочку, а в дурные дни, когда почтальон приносит злые письма и лампы горят тускло, и ветер стучит железом на крыше, – вот тогда только позволить себе вынуть его и тихонько подержать за резиночку и полюбоваться, как сверкают золотые блестки и переливаются слюдяные крылышки. Может быть, бедно все это и жалко, но ведь лучше-то ничего нет…
Я повесила ангела высоко. Он был самый красивый из всех вещиц, значит, и надо его на почетное место. Но была еще одна мысль тайная, подлая: высоко, не так заметно для людей «маленького роста».
Вечером елку зажгли. Пригласили кухаркину Мотьку и прачкиного Лешеньку. Валя вела себя так мило и ласково, что черствое сердце мое оттаяло. Я подняла ее на руки и сама показала ей ангела.
– Ангел? – деловито спросила она. – Давай его мне.
Я дала.
Она долго рассматривала его, гладила пальцем крылышки.
Я видела, что он ей нравился, и почувствовала, что горжусь своей дочерью. Вот ведь на идиотского паяца не обратила никакого внимания, а уж на что яркий.
Валя вдруг, быстро нагнув голову, поцеловала ангела… Милая!..
Тут как раз явилась соседка Нюшенька с граммофоном и начались танцы.
Надо бы все-таки ангела пока что спрятать, а то сломают они его… Где же Валя?
Валя стояла в углу за книжным шкафом. Рот и обе щеки ее были вымазаны во что-то ярко-малиновое и вид ее был смущенный.
– Что это? Валя? Что с тобой? Что у тебя в руке? В руке ее были слюдяные крылышки, сломанные и смятые.
– Он был немножко сладкий.
Нужно скорее вымыть ее, вытереть ей язык. Может быть, краска