Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наметанный «писательский глаз» Оруэлла довольно скоро четко выделил типы посетителей. Вот снобы, гоняющиеся за первыми изданиями, вот восточные студенты, приценивающиеся к дешевым хрестоматиям, вот опустившийся старик, пахнущий плесневелыми сухарями, который приходит по нескольку раз в день и пытается продать никому не нужные книги, а вот и славная старая леди, которая еще в 1897 году прочитала «такую замечательную книгу», но, увы, не помнит ни названия, ни автора, но четко помнит, что «у нее была красная обложка…». Все они попадут потом в роман «Да здравствует фикус!». Но туда, увы, не попадет, например, коллега-продавец Ион Кимче, который запомнил, что Эрик Блэр при первом знакомстве с ним представился уже просто: «Джордж Оруэлл». Кимче был младше, ему было двадцать пять, он считал себя журналистом и историком и был реально связан с социалистическими организациями. Они подружатся, будут встречаться потом, даже работать в одной газете в 1943 году, и Кимче, который станет довольно известным историком, вспомнит позже, что Эрик в магазине никогда не садился: его «слегка неуклюжая фигура» всегда торчала посреди магазина и чем-то напоминала ему «фигуру генерала Шарля де Голля»…
О чем же был сам роман «Да здравствует фикус!»? (Кстати, на мой взгляд, недооцененный. Недооцененный прежде всего Оруэллом, который не считал его «сильной работой»[25].) Если в двух словах, то о «маленьком человеке». Если в одном абзаце – о поэте, который, как и Оруэлл, служит в книжном магазине и, ненавидя мещанство и вечные фикусы в окнах как символ его, вступает в единоличную схватку со стремлением людей к деньгам. А еще – о «бедной любви» двух неприкаянных душ. И если рассматривать эту книгу в ретроспективе, то нельзя не поразиться невероятной, какой-то монументальной цельности Оруэлла – и творческой, и жизненной. Прав, прав Уильям Стейнхофф – может, лучший исследователь Оруэлла, – сказавший, что «всю жизнь… он писал один и тот же роман». И сто раз права Виктория Чаликова, которая сказала когда-то: «Сквозной герой всех его романов, кончая романом “1984”, – это интеллигент-неудачник. Человек физически слабый, больной, одинокий, скрытный, озлобленный, но внутренне готовый вступить в бой с целым миром и погибающий физически и духовно в этом бою. Всегда – один и тот же человек…» И почти всегда, добавлю от себя, этот человек – сам Оруэлл.
«Уйти, уйти, спрятаться ниже всего этого! – размышляет в самом начале герой Оруэлла Гордон Комсток. – Пропасть в толпе теней, неуязвимых для страхов и надежд…» До тридцати Комсток, выходец, как и автор, из родовитой, но обедневшей семьи, был вполне благополучен: у него не только вышел первый поэтический сборник «Мыши», но и двигалась вверх карьера в большом рекламном агентстве, где он придумывал удачные слоганы про «питательно-живительные» супербульоны, но где все говорили только о деньгах. Не желая быть как все, возненавидев деньги, убедившись, что вся реклама – сплошной обман, он сознательно устраивается на дешевую работу в книжный магазин. И с упорством стоика, аскета, монаха отказывается от всего, что может обогатить «хозяев жизни»: от кружки пива, от билета в кино, от приглашения в кафе за счет друга и, уж конечно, от денег «в долг», даже если умирал от голода. Невозможный, короче, тип, который всюду видит либо «печать капитала», либо «позу смирения» перед ним. «Продаю душу дьяволу, – записывает потайные мысли героя Оруэлл. – От денег отрекаешься? Отрекись заодно от жизни». Будешь, будешь, рефлексирует, «строчить баллады во славу чипсов», забудешь «мятеж против Бизнес-бога», женишься «со всем набором: стричь лужайку, катать колясочку, слушать концерт по радио и взирать на фикус», станешь «солдатиком огромной армии, которую качает в метро: утром – на службу, вечером – домой». И, протестуя против подобной участи, он вот уже второй год пишет поэму в четыреста строк «Прелести Лондона», которой собирается «потрясти и обрушить мир»…
Интересно сопоставлять жизнь Оруэлла в этот период и «выдуманную» им – в романе. Если вылущивать из романа реальные эпизоды и, особо, детали, то надо признать: описанное не придумаешь. Вот он, молодой поэт («средней пуговицы на пиджаке нет, правый локоть протерся, мятые брюки обвисли»), собирается в «литературный салон» к критику Полу Дорингу. «Воротничок, для свежести, он вывернул наизнанку, а прореху довольно удачно прикрыл широким узлом галстука. Затем, соскоблив спичкой ламповой копоти, подчернил белесые трещины ботинок… Кроме того, в специально припасенную пустую пачку “Золотого дымка” он по дороге вложил сигарету из автомата “Покури за пенни”… Нельзя явиться вообще без сигарет, ну а с единственной – вполне прилично… Небрежно предлагаешь кому-нибудь: “Закурить не хотите?”, в ответ на “спасибо” открываешь пачку и ахаешь: “Черт! Где же сигареты? Кажется, едва распечатал”. Собеседник смущен: “Нет-нет, последнюю не возьму”, – отказывается. “Да берите мои!” – вступает другой… После чего, разумеется, хозяева дома без конца пичкают тебя куревом. Но одну сигарету для поддержания чести иметь надо обязательно…»
Уловки бедности – это надо было испытать. Да, «побывать в чьем-то доме – уже праздник, – размышляет в романе герой. – Пружинящее кресло под задницей, чай, сигареты, запах женских духов – поголодав, научишься ценить такие штуки…». Но! «Мэтры “скучайных вечеринок” были столь хилыми львами, что свита не дотягивала даже до уровня шакалов… стайки лощеных юнцов, забегавших на полчасика… он был пустое место… И, несмотря на постоянство разочарований, как же он ждал этих литературных чаепитий!.. Чертова бедность… Дни за днями не с кем поговорить, ночи и ночи в пустой спальне… Культурный мир! Чего, дурак, полез?.. Нелепая затея посылать стихи всяким “первоцветам”, словно туда пускают подобную шваль… Педики! Жопы драные!.. Гады лживые!» И ведь всё это – люди, окружавшие Оруэлла. «Большинство знавших его в те дни, – подтвердит потом и Кей Икеволл, – находили себя в этой книге». Все эти «педики» и «гады» кучкуются в романе вокруг журнала «Антихрист», а на деле, как я писал уже, – журнала Adelphi, где Оруэлл начал свою карьеру. «“Антихрист”, – не без издевки пишет Оруэлл, – был журналом умеренно высоколобых претензий, с направлением неистовой, хотя и весьма туманной левизны. Складывалось впечатление, что выпускала его секта яростных ниспровергателей всех идолов, от Христа до Маркса, совместно с бандой стихотворцев, отвергавших оковы рифм…»
Повторю: Ричард Рис, изображенный в романе как редактор «Антихриста» Равелстон, не просто узнал себя в книге – почти обиделся на Оруэлла. «Очередная попытка, – пишет Оруэлл о нем в романе, – сбежать от своего класса… Попытка, естественно, провальная, ибо богачу никогда не притвориться бедняком… Кроме того, – язвительно подчеркивает, – он свято верил, что социализм скоро восторжествует и всё уладится». А каков был «социализм» их класса – просто уничижительно характеризует словами любовницы Равелстона Хэрмион, которая, отправляясь в изысканный ресторан, разнежившись в такси, склонив голову на плечо Равелстона, вдруг говорит: «Скажи… почему надо… носиться со всяким сбродом?.. Все эти люди пишут в твой журнал, только чтоб клянчить у тебя. Я знаю, ты, конечно, социалист. И я, мы все теперь социалисты, но я не понимаю, для чего раздавать даром деньги и дружить с низшими классами…» «Хэрмион, дорогая, – откликается Равелстон, – пожалуйста, не говори “низшие классы”». – «Но почему, если их положение ниже?» – «Это гнусно звучит. Называй их рабочим классом, хорошо?» – «О, пусть будет “рабочий класс”. Но они всё равно пахнут!.. Милый… иногда я подозреваю, что тебе нравятся низшие классы». – «Конечно нравятся». – «Боже, какая гадость! Бр-р!» «Она, – заканчивает Оруэлл, – затихла, устав спорить и обняв его сонной нежной русалкой…»