Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самым талантливым в литобъединении «Звезда» был Алексей Леонов. Невысокого роста, сутуловатый, голубоглазый и русский по всем повадкам и по пластике. Уже к тому времени женатый и родивший чуть ли не троих детей. Когда мы познакомились, «на выходе стояла первая книжка». Он писал очень хорошие, очень русские рассказы и не скрывал своей гордости оттого, что он — орловский, из самой «литературной» губернии России.
Примерно через год после моего появления в редакции я заболел. Началось все как обычная ангина, потом как фолликулярная, гнойная. Затем все как бы улеглось, но меня не выписывали, потому что получались какие-то странные анализы крови. Мама, для ускорения процесса, потащила несколько стекляшек себе на работу. Дальше — совершенно советская история. Она долго суетилась и совалась со своими стекляшками к лаборанткам, пока они не закричали, что, мол, вы со своим покойником суетесь.
— В каком смысле?
— Ну это же чистейшее белокровие. Что, сами не видите: 8000, через день — 16 000, еще через день — 24 000 — классическое белокровие.
— И сколько ему осталось жить?
— Недели две, месяц...Что это с вами?
— Это мой сын.
Это действительно белокровие... но, оказывается, в народное название вписываются самые разные болезни, и у меня оно не злокачественное, правда, об этом узналось месяца через три, после всяких пункций костного мозга и т. д. Он, по счастью, продолжал исправно выдавать красные кровяные тельца, а одномоментная выброска лейкоцитов объяснялась тем, что организм боролся с попавшей в кровь инфекцией.
Но когда меня везли через весь город в Урицк, чувствовал я себя плохо. Болеть ничего не болело, но голова кружилась, и когда разрешили взять в больницу гитару, я понял, что дело не просто и я, скорее всего, кандидат на тот свет... Так все двигалось славно, а кроме того, гитара, жгучая любовь... как это бывает в девятнадцать лет. И такая нелепость — смерть. Помню, что я ее не боялся, но очень жаль было маму и бабушку. А мать еще лезла на стену из-за того, что столкнулась с моей запретной влюбленностью. Она до истерики, до раздирания ногтями в кровь щек и катания по полу была против моего романа и, как я понимаю теперь, была права. Это я теперь понимаю, а тогда здорово мучился. Мать кричала, что никогда не простит, что она, мать, пришла, а тут «она», и я ее — мать — выпроводил... Конечно, выпроводил, а как ей бы догадаться, что девушка в этом возрасте не то что нужнее, но так же необходима, как и мать... Так меня мать всю жизнь никому и не отдавала, раздирая на части. Столько лишних страданий, без которых можно бы легко обойтись...
В палате лежали еще четыре человека — они умерли в течение двух лет, но и у них ничего не болело. Не было физических страданий, и по вечерам мы хохотали так, что с третьего этажа, а мы были на первом, прибегал дежурный врач. Правда, меня пичкали какими-то лекарствами с гормонами (с тех пор я и стал толстеть), и, наверное, от них спал я крепко, хохот соседей не мешал.
Конечно, меня многие навещали, но первым пришел Леша. Он притащил банку деревенского меда и приходил, как на дежурство, несколько раз. И мы подолгу разговаривали, и он читал свою поэму, горькую и точную, о своей судьбе, о том, что жена умирает от рака уха...
А на улице зима.
Это чьи же здесь дома?
Не мои. Все тихо-тихо
Победили нас враги...
Пьяный дворник метет лихо
Мусор мне на сапоги...
И возникло меж нами чувство какой-то особой близости, какое бывает между русскими подростками. Он жалел меня и делал это ненавязчиво, бережно. Дружбы меж нами не возникло, но всю жизнь я сохраняю память о тех тепле и заботе, с какими он шел ко мне, тогда уже числившемуся в умирающих.
Но я не умер. А у Леши жена умерла. С легкой или с тяжелой руки Корнелии Михайловны женился он на совсем молоденькой ее знакомой, по-моему, она была тогда воспитательницей в детсадике, где воспитывался сын Корнелии Михайловны. Леонов был лет на двадцать ее старше.
Постепенно он почувствовал себя писателем. Вероятно, окружение поддерживало его и подзуживало его и без того воспаленное чувство русского патриота. Все кончилось бедой. В ресторане (я не знаю и не хочу знать подробностей) Алексея раздразнили, и он зарезал обидчика... Я помню свое шоковое состояние при этом известии.
Начались сборы подписей в его защиту. Союз писателей клокотал. Одни — за, другие — против. Я, разумеется, подписывал всякие ходатайства и тогда не думал и теперь не думаю, что защищал убийцу.
Леонова осудили, и он отсидел вроде бы двенадцать лет. Я встретил его однажды на улице, зимой. Внешне он превратился в настоящего орловского мужика, которым, я думаю, он все время был и ощущал себя. Жена Наташа, родившая ему сына, состарившаяся, превратилась в настоящую русскую жену... Интеллигентную, нервную... Она работала не то редактором, не то издателем...
В 1992 году, когда митрополит Иоанн попросил меня привести казаков к церкви Новодевичьего монастыря на Московском проспекте, где в подвале сидел самосвят Пересветов, объявивший себя священником русской зарубежной церкви, я привел двести человек. И Господь спас меня от скандала. Из подвала выскакивали какие-то люди, тоже в лампасах, и все выглядело театрально, ненатурально и противно. Корреспондентам я объяснял, что привел казаков не выдворять зарубежников, а защитить митрополита, когда он будет освящать храм. Но митрополит, слава богу, не приехал, и драки не произошло.
Но ко мне кинулась Наташа! Заплаканная, в шляпке, с трясущимися щечками, растерянная...
— Как ты мог! — и прочие слова в чеховском стиле! В общем, излюбленная российская мелодрама, с рыданиями и проклятиями в мой адрес.
Она, как всякая тогда околоцерковная интеллигентная дама, сразу попала к проходимцу Перекрестову или Переверзеву. Объяснить что-то в тот момент было невозможно. Я пытался ее утешить, но она ничего не слушала. Прошло несколько месяцев, и вдруг с теми же слезами она звонит мне и просит защиты, теперь уже от Перекрестова. Он не только обобрал всех, но и угрожает расправой, превратившись в заурядного рэкетира.
— Ты прав! Прости меня, Христа ради... Он грозился нас убить...
Слава богу, не убил. (Я бы ему убил!) И пальцем не тронул! Наши дружеские отношения восстановились, как и прежде, на уровне уличных случайных встреч и дружеских улыбок.
— А где и как Леша?
— Он ни во что не вмешивается, живет в деревне под Кингисеппом.
Я встретил его, кряжистого, постаревшего, с длинноватыми седыми космами, в романовском полушубке. Догадаться, что это ленинградский писатель, подававший большие надежды, теперь было трудно. Шел по улице старый деревенский дед... Да и все мы нынче такие...
Мы долго шли, так сказать, параллельными курсами. Увидел я его первый раз в узкой комнате отдела прозы журнала «Звезда». Он жадно вычитывал гранки, поднося длинные бумажные полосы близко к глазам, а в другой руке на отлете держал очки с толстыми стеклами. Я не помню, с кем разговаривал тогда о первой книге Битова, и содержания разговора не помню, а вот как Саня, не оборачиваясь и не отрываясь от чтения, бросил, будто самому себе на поля замечание вынес: «“Ля бит” — по-французски — женский половой орган», — запомнил на всю жизнь.