Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со мной лично в это время произошла маленькая, но характерная неприятность. Перед отъездом из Москвы, уступив просьбам товарищей, я согласился взять на свое имя устройство студенческой вечеринки. Это была обычная формальность, которая в данном случае имела хороший предлог, то есть мой отъезд на военную службу. И действительно, разрешение мне было сразу дано. На эту вечеринку я сам не ходил и даже не помню, не состоялась ли она уже после моего отъезда в Ростов. Как бы то ни было, на ней произошел какой-то конфликт с полицией, за который я был сделан ответственным, как формальный устроитель вечера. Это и навлекло на меня новую кару. В Ростове я получил бумагу от московского генерал-губернатора, по которой мне на три года был запрещен въезд в Москву, считая со дня окончания мной военной службы. Такая странная формулировка показывала, что, пока я на службе, я защищен от чисто полицейских вмешательств; сам великий князь, когда он действовал не как командующий военным округом, а как генерал-губернатор, не мог мной распоряжаться, пока я солдат. Одновременно с этим я был подвергнут надзору полиции, но полиция только сообщила об этом моему военному начальству, сама же осуществлять надо мной надзор не имела права. Я насмотрелся потом на много подобных курьезов, дотоле мне неизвестных, но характерных. Однако не хочу о них сейчас говорить. Моя военная служба проходила для меня очень легко. Я был «вольноопределяющийся» и поэтому жил не в казармах, а на частной квартире; генерал Суражевский, мой родственник по своей жене, в доме которого я столовался, был не только моим высшим начальством, но и первым лицом в этом городе. Никто потому меня не притеснял, у меня было больше, чем нужно, свободного времени. К магистерскому экзамену я мог исподволь подготовляться, а военная служба, давая на это досуг, могла быть этим даже полезна. Но все такие расчеты были расстроены главным для меня событием этого года – болезнью и смертью отца.
Ему было только 57 лет; он был здоровой натурой. С детства не помню, чтобы он серьезно хворал, хотя на похоронах бабушки, где он хотел поддержать поскользнувшийся гроб, он надорвался, получил грыжу и должен был носить постоянный бандаж. Только последний год своей жизни он схватил какую-то инфекцию, покрывался фурункулами, которые, по тогдашнему обыкновению, торопились вскрывать. Потом заболел той неопределенной болезнью, которую тогда называли «инфлюэнцей», а теперь зовут «гриппом». Инфлюэнца перешла в воспаление легких, его насильно заставили лечь, и как будто все обошлось. По настоянию врачей он решил дать себе настоящий отдых и уехал на целое лето в деревню, чего ни разу не делал. Он строил планы, как проведет это лето, и был далек от мысли, что ему что-либо угрожает. Я вернулся в Ростов успокоенный. Но письма из Москвы опять стали тревожными. Температура у отца поднялась, подозревали гнойник, делали пробные проколы, но безуспешно. Наконец мне рекомендовали приехать. Стало ясно, что положение резко ухудшилось. И когда врачи наконец определили болезнь, то одновременно установили, что средств для лечения ее в тогдашней медицине не было. У отца оказался септический, стрептококковый эндокардит, то есть инфекционное воспаление внутренней оболочки сердца. Болезнь внешне выражалась в пароксизмах, которые повторялись все чаще, хотя в промежутках между ними отец считал, что он выздоровел, но новый пароксизм появлялся немедленно. Так до конца он не знал, что у него за болезнь, хотя несколько раз расспрашивал об этом моего брата, студента-медика. Один из таких пароксизмов кончился переходом в менингит, воспаление мозга, потом афазию, при которой он старался что-то сказать, но не мог.
Вечером 4 мая 1895 года он умер, не приходя в сознание. Смерть отца явилась концом нашей прежней балованной жизни. До тех пор на нас не лежало заботы о ней. Мы жили в казенной квартире, в Глазной больнице, в которой все мы родились, и не задавались вопросом, чем мы живем. Знали, что отец хорошо зарабатывал, что после матери и бабушки М.П. Степановой остались дома и имения. Сколько все это давало, какие средства жизни были у нас, мы не спрашивали. Обо всем этом узнать пришлось впервые только теперь. К этому времени мои младшие братья были уже на ногах. Один брат был уже женат и состоял на государственной службе по Министерству финансов; другой брат шел по дороге отца, как окулист, и место в отцовской Глазной клинике было ему обеспечено. Только я, старший, все еще только к чему-то готовился и размышлял, чем заниматься. Так продолжать было больше нельзя. Нельзя было всю свою жизнь подавать только «надежды» да сдавать успешно «экзамены», что сделалось как бы моей специальностью. У меня еще было время подумать, но надо было решать. Пока же нашей семье предстояло одно: съезжать с казенной квартиры, где мы все родились и провели всю свою жизнь; мне же, кроме того, окончить военную службу, отбыть лагерный сбор и, как бы в насмешку над судьбой, сдать еще один очередной экзамен на прапорщика запаса.
На квартире нам позволили остаться до осени. Генерал Суражевский был сделан командиром 1-й бригады, которая стояла в Москве. Я сдал экзамен на прапорщика и осенью уже мог располагать собой по своему усмотрению. С меня сняли запрет жить в Москве. К этому времени я принял решение, что с собой делать: я решил жизнь свою переменить и посвятить себя адвокатуре.
Для такого неожиданного решения у меня было не одно основание, кроме потребности в заработке. Та дорога, которая передо мной казалась открытой, дорога ученого и профессора, была если не вовсе закрыта, то затруднена усмотрением представителя власти, попечителя Боголепова. Не в первый раз в моей жизни я встречался с такими ее распоряжениями. Она когда-то исключала меня из студентов по «политической неблагонадежности», запрещала мне въезд в Москву, теперь отстраняла от ученой дороги. Правда, все это кончалось благополучно. За меня заступались. Но я не хотел вступать на дорогу, где должен бы был от власти и ее капризов зависеть. Это, не говоря о сознании, что по натуре я не «настоящий ученый», охладило меня к перспективам, которыми меня соблазнял Виноградов. И я решил поставить крест на этой дороге.
Мой короткий жизненный опыт открыл мне другое: что главным злом русской жизни является безнаказанное господство в ней «произвола», беззащитность человека против «усмотрения» власти, отсутствие правовых оснований для защиты себя. Недаром, по шутливому выражению М.П. Щепкина, «ссылка на закон в глазах нашей власти есть первый признак „неблагонадежности“», хотя наш Свод законов и утверждал, что Россия управляется на твердом основании законов, хотя и была судебная власть, которая закон должна защищать, и учреждения, которые в этом должны были ей помогать. Защита человека против «беззакония», иначе защита самого «закона», и была содержанием общественного служения – адвокатуры. Свою задачу она должна была ставить именно так. Я невольно припоминаю споры, когда говорили об «адвокатской карьере». Большая публика была к ней несправедлива, думала, что ее задача – служить интересам клиентов, и не хотела понять, что если она им и служит, то только постольку, поскольку эти интересы находятся под защитой закона и права. В былое время и я разделял это предубеждение против нее. Однажды я его формулировал так: у адвоката множество «дел», но нет «дела». Мой опыт меня научил, насколько я был в этом не прав. Напротив, у адвоката есть одно «дело», которое по обстоятельствам только принимает различные конкретные формы, но во всех случаях он защищает законность. Закон может быть несправедлив – это правда. Долг адвоката это показывать, но не в его власти его изменить. Да и суд не может излагать своей воли. Он может только объявить то, что фактически есть и чего требует закон. В этом его функция в государстве. Суд толкует законы, но он не может их так толковать, чтобы они противоречили праву. Право же есть норма, основанная на принципе одинакового порядка для всех. В торжестве «права» над «волей» сущность прогресса. В служении этому – назначение адвокатуры. Вот те выводы, к которым я подходил после 9-летнего опыта.